— И мне следовало бы позаботиться, чтобы тебя отсюда вышибли, детка.
— Ну-ка, тебе, пожалуй… лет на восемь больше моего? Или на пять? Впечатляет. — Он одной рукой погладил меня по щеке, и она загорелась от плеча до линии волос. — Ты притворяешься самодостаточной или тебе и вправду нравится спать одной в этом стойле?
— Все равно мужчины сюда не допускаются, — сказала я, стряхивая его руку, которая снова нежно двигалась от виска к скуле.
Во мне невольно проснулась желание почувствовать эту тонкую, умелую молодую руку не только здесь, а всюду.
— Это только на бумаге.
Он наклонился, но медленно, как бы гипнотизируя меня — с успехом. Дыхание пахло приятной свежестью. Он дождался, пока я первая поцеловала его, стыдясь себя, но жадно, а потом его губы приникли к моим с такой сдержанной силой, что у меня что-то екнуло внутри. Я могла бы провести ночь на его шелковистой груди, если бы он не поднял руки к моим волосам, не приподнял прядь.
— Прелесть, — сказал он.
Я выскользнула из-под его загорелой руки.
— Ты тоже, малыш, но забудь об этом.
Он на удивление добродушно рассмеялся.
— Ладно. Дай знать, если передумаешь. Незачем тебе быть одинокой, если не хочется. Мы могли бы славно потолковать, напрасно ты уклоняешься.
— Уходи, пожалуйста. Господи, хватит!
Он захватил свой альбом и вышел так же тихо, как Роберт Оливер из студии вчера ночью, даже почтительно закрыл за собой дверь, словно доказывая, что он не такой зеленый юнец, каким я его считала. Уверившись, что он вышел из здания, я бросилась на кровать, вытерла губы рукавом и поплакала, немного, но горячо.
К тому времени, когда поезд прибывает на побережье, уже темно, и они молчат. У нее на вуали налипли хлопья сажи, и кажется, будто что-то не так со зрением. В Фекампе они выходят, чтобы пересесть на кеб до Этреты. Оливье собирает пакеты с полки купе, в котором они проговорили день напролет — чемоданы доставят следом — и ей, когда он встает, чудится, что он весь окоченел, что тело под хорошим дорожным костюмом откровенно старое, и незачем ему трогать ее за локоть, обращаясь к ней — не из-за Ива, а просто потому, что он немолод. Но вот он снова садится и берет ее за руку. Оба они в перчатках.
— Я держу твою руку, — говорит он ей, — потому что могу и потому что она прекраснее всего на свете.
Она не находит достойного ответа, а поезд вздрагивает, останавливаясь. Тогда она высвобождает руку и стягивает перчатку, а потом возвращает ему ладонь. Он приподнимает ее, словно изучая, и она в тускло освещенном купе видит ее как чужую, привычно отмечая, что пальцы слишком длинны, и вся кисть слишком велика для узкого запястья, и что кончики указательного и среднего пальцев выпачканы голубой краской. Она ждет, что он поцелует ей руку, однако он только склоняет голову, словно задумавшись, и выпускает ее ладонь. Потом живо встает, подхватывает пакеты и вежливо пропускает ее вперед.
Проводник помогает им выйти в ночь, пахнущую углем и мокрыми полями. Поезд-дракон за их спинами еще стонет, белый пар затягивает темный ряд домов, размывает фигуры машиниста и пассажиров. В кебе Оливье заботливо усаживает ее рядом с собой, лошади трогают с места, и она в сотый раз гадает, как могла согласиться на эту поездку. Потому ли, что Ив настаивал, или потому, что Оливье хотел, чтобы она с ним поехала? Или это она сама хотела, и у нее не хватило сил отговорить Ива, любопытство помешало?
В Этрете над булыжными мостовыми размытые пятна газовых фонарей. Оливье протягивает ей руку, помогая сойти, а она кутается в плащ и незаметно потягивается: она тоже окоченела от долгой дороги. Ветер пахнет солью, где-то там одиноко вздыхает Канал. Этрета погружена в унылое курортное межсезонье. Ей знакома эта мелодия моря, она не раз бывала в этом городке, но нынешней ночью он видится ей по-новому: глушь, край земли. Оливье распоряжается багажом. Украдкой глянув на него сбоку, она видит, что он печален и мыслями где-то далеко. В каком десятилетии он бывал здесь? Отдыхал ли на побережье давным-давно с женой? Может ли она спрашивать его о таких вещах? На его лице под уличным фонарем темнеют морщины, изящные чувственные губы растрескались. В высоком доме с трубой напротив станции в окне первого этажа зажглась свеча; она видит, как кто-то ходит по комнате, может быть, женщина прибирается, прежде чем лечь в постель. Она гадает, как живут в этом доме и почему сама она живет в другом, в Париже: она думает, как легко было бы судьбе устроить все наоборот.
Оливье все делает с изяществом: этот человек живет на свете уже давно и всегда все делает по-своему. Наблюдая за ним, она вдруг вся сжимается, понимая, что если так или иначе не сказать ему «нет», она рано или поздно окажется обнаженной в его объятиях — здесь, в этом городке. Мысль тревожная, но теперь от нее уже не отделаться. Придется отыскать в себе силы выговорить это слово: «поп». Нет — между ними нет этого слова, только странная открытость души. Он ближе к смерти, чем она; у него нет времени дожидаться ответов, а ее слишком трогает его желание. Неизбежность проникла глубоко внутрь нее.
— Ты, должно быть, устала, дорогая, — говорит он. — Пойдем прямо в отель? Они, конечно, найдут для нас ужин.
— Комнаты у нас хорошие?
Это прозвучало суше, чем ей бы хотелось, потому что в словах был подтекст. Он взглянул на нее с удивлением, спокойно и весело.
— Да, обе очень хороши, и, полагаю, для тебя приготовлена и гостиная.
Ее заливает волна стыда. Конечно, Ив отправил их сюда вдвоем… Оливье, сжалившись, скрывает улыбку.