Она подходит к окну, открывает раму. Через улицу видна широкая бежево-серая полоса пляжа и серые волны. Бриз шевелит занавеску, морщит юбки ее утреннего платья, сложенного на кресле. Она старается думать об Иве, но стоит закрыть глаза, перед ней злая карикатура, похожая на газетные шаржи: Ив в пальто и шляпе, с огромной, непропорциональной головой, сунув трость под мышку, надевает перчатки, прежде чем поцеловать ее на прощание. Гораздо легче вообразить Оливье, он стоит рядом с ней на берегу, прямой и высокий, серебряные волосы, красное морщинистое лицо, слезящиеся голубые глаза, сильно поношенный коричневый костюм, руки ремесленника и чуть распухшие пальцы с приплюснутыми кончиками, обхватившие кисть. Она грустит над этой картиной, как никогда не грустит, когда он действительно рядом с ней.
Но и это видение скоро исчезает; его сменяет вид улицы, кирпичные фасады и вычурная отделка новых магазинов, загородивших от нее пляж. И неотступно стоит перед ней вопрос: сколько ночей сумеет она провести в таком подвешенном состоянии? После обеда они выйдут на ярко освещенный пляж, поработают, вернутся в свои комнаты, чтобы переодеться к ужину, снова потрапезничают за общим столом, посидят в переполненной мебелью гостиной, беседуя о книгах. В душе она будет представлять себя уже в его объятиях: разве этого мало? А потом она уйдет к себе и начнется ночное бдение.
Еще один вопрос задает она себе, присев на подоконник. Этот вопрос сложнее. Желает ли она его? Ни полоса берега, ни перевернутые лодки не дают ответа. Она закрывает окно, поджимает губы. Жизнь покажет, а может быть, все уже решено — слабый ответ, но другого у нее нет, а им пора на этюды.
Вернувшись вечером, я получил письмо — очень радушное, к моему удивлению — от Педро Кайе. Прочтя его, я удивил сам себя, подойдя к телефону и позвонив в турагентство.
...Уважаемый др. Марлоу!
Благодарю Вас за письмо, датированное позапрошлой неделей. Возможно, Вы больше меня знаете о Беатрис де Клерваль, но я буду счастлив Вам помочь. Прошу вас приехать для беседы от 16 до 23 марта, если это возможно. После этой даты я уезжаю в Рим и не смогу принять Вас. Отвечая на второй Ваш вопрос: мне не известен американский художник, исследующий биографию Клерваль, со мной он не связывался.
С теплыми пожеланиями,
Я позвонил Мэри.
— Как насчет съездить через неделю в Акапулько?
Ее голос был хрипловатым, словно со сна, хотя еще только стемнело.
— Что? Это звучит как… не знаю что? Рекламное предложение?
— Ты спала. Ты знаешь, который час?
— Не наскакивай на меня, Эндрю. У меня выходной, и я всю ночь писала.
— До?..
— До половины пятого.
— О, какое прилежание! А я с семи часов на работе. Ну, так поедем в Акапулько?
— Ты серьезно?
— Да. Не туристская поездка. У меня там дело.
— Дело, случайно, не имеет отношения к Роберту Оливеру?
— Нет. Оно касается Беатрис де Клерваль.
Она засмеялась. Меня согрел ее смех почти сразу после прозвучавшего имени Роберта. Может быть, она действительно от него избавляется.
— Ты мне снился прошлой ночью.
— Я? — Как ни смешно, сердце у меня подпрыгнуло.
— Да. Очень милый сон. Во сне я узнала, что ты изобрел лаванду.
— Краску?
— Думаю, духи. Мои любимые.
— Спасибо. И что ты сделала во сне, узнав это?
— Неважно.
— Хочешь, чтобы я упрашивал?
— Ну ладно, не надо. Я тебя поцеловала — в благодарность. В щеку. И все.
— Итак, хочешь поехать в Акапулько?
Она опять засмеялась, по-видимому, уже совсем проснувшись.
— Конечно, хочу в Акапулько. Иначе зачем нужен гибкий график? Могла бы дать студентам двойное задание на неделю. Но ты сам знаешь, мне это не по карману.
— Мне по карману, — мягко сказал я. — Я много лет откладывал деньги, как учили меня родители. — «…А тратить их было не на кого», — не добавил я. — Мы могли бы приурочить поездку к твоим весенним каникулам. Кажется, как раз на той неделе? Разве это не знамение?
Мы оба примолкли, как замолкают, вслушиваясь в шум леса, я слушал ее дыхание, как слушают (после первой паузы, когда притихнешь и успокоишься) птиц в ветвях или белку, шмыгающую по сухим листьям в шести футах от тебя.
— Ну… — медленно начала она.
Мне послышались в ее голосе годы бережливости, которой научила мать, но копить было почти нечего — годы рисования, на которое с трудом выкраиваешь время или деньги. Их удавалось отложить на несколько дней, недель или месяцев, из страха и гордости, не позволявших одалживаться, возможно, скромный подарок матери из остатков сбережений на ее воспитание. Призвание не позволяло ей отказаться от преподавательской работы, студентов, не имеющих понятия, что ее банковский счет едва выдерживает оплату квартиры. Весь набор проблем, которых я избежал, поступив в медицинскую школу. С тех пор я написал ровно десять картин, которые мне нравились. Моне в 1860-м году написал шестьдесят видов одной Этреты, и большинство из них шедевры. Я видел десятки полотен на стенах комнаты Мэри, сотни гравюр и рисунков на полках в ее студии. Хотел бы я знать, многие ли из них до сих пор нравятся ей.
— Ну, — повторила она не так напряженно, — дай мне время подумать.
Я представлял, как она устраивается в постели, которой я ни разу не видел: ей пришлось сесть, чтобы снять трубку, на ней, возможно, свободная ночная рубашка, она откидывает за плечо волосы.
— Если я с тобой поеду, возникнет еще одна проблема.
— Избавлю тебя от труда ее формулировать. Если ты примешь мое приглашение, тебе не придется со мной спать, — сказал я и сразу почувствовал, что вышло слишком сухо. — Я найду способ снять нам раздельные комнаты.