Я отвернулся к окну и стоял, глядя, как град белыми жемчужинами сыпется на газон за домом, побивая цветущую магнолию. Трава уже зазеленела, и на мгновение сквозь град, перед новым шквалом, прорвался отблеск солнца.
— Набросился на картину из Национальной галереи. С ножом.
— На картину? Не на человека?
— Ну, в зале, по-видимому, в тот момент никого не было, но охранник, войдя, увидел, как он рванул к холсту.
— Сопротивлялся?
Я смотрел, как град усеивает яркую траву.
— Да. Выронил нож, но схватил охранника за плечи и жестоко встряхнул. Он сильный мужчина. Потом почему-то остановился и позволил себя вывести. Музей еще не решил, возбуждать ли против него дело. Думаю, обойдется, однако он сильно рисковал.
Я снова принялся разглядывать задний двор.
— Картины в Национальной галерее, если не ошибаюсь, в федеральной собственности?
— Верно.
— А какой у него был нож?
— Обычный карманный нож. Ничего особенного, но он мог причинить серьезный ущерб. Был очень возбужден, считал, что совершает подвиг, а потом в полиции сломался, рассказал, что несколько дней не спал, даже всплакнул немного. Они передали его психиатрической «скорой помощи», а те доставили ко мне.
— Сколько ему лет?
— Молодой. Ну, ему сорок три, но для меня нынче это означает молодой, понимаешь?
Я понимал и рассмеялся в ответ. Два года назад нам обоим перевалило за пятьдесят, и мы оба были в шоке. Стресс снимали, отмечая дни рождения с несколькими товарищами по несчастью.
— При нем было еще кое-что: альбом для зарисовок и пачка старых писем. Он никому не позволяет к ним прикоснуться.
— Так что ты от меня хочешь?
Я устало облокотился на письменный стол. Утро выдалось долгим, и я проголодался.
— Просто прими его, — попросил Джон. — Я хочу, чтобы он попал к тебе.
Осторожность — глубоко въевшаяся профессиональная привычка.
— Зачем? Думаешь, мне мало своей головной боли?
— Да брось! — Чувствовалось, что Джон улыбается. — Ни разу не слышал, чтобы ты отказался принять пациента, ты, доктор Призвание. А этот, вероятно, стоит твоего труда.
— Потому что я художник?
Он почти не колебался с ответом.
— Откровенно говоря, да. Я не стану притворяться, что понимаю художников, но, по-моему, ты должен взять этого парня. Я сказал, что он почти не говорит — это значит, что мне удалось вытащить из него примерно три фразы. Он явно скатывается в депрессию, несмотря на все наши усилия. Кроме того, выказывает гнев и признаки возбуждения. Мне за него неспокойно.
Я разглядывал дерево, изумрудный газон, россыпь тающих градин и снова дерево. В раме окна оно находилось чуть левее центра, и в пасмурный день его розовато-лиловые и белые бутоны светились ярче, чем на солнце.
— Что ты ему назначил?
Джон пробежал список: транквилизаторы, антидепрессанты и релаксанты, все в приличных дозах. Я взял со стола блокнот и ручку.
— Диагноз?
Ответ Джона меня не удивил.
— К счастью для нас, он, пока еще разговаривал, подписал разрешение на доступ к информации. И у нас есть копии записей его психиатра из Северной Каролины двухлетней давности. Очевидно, последний раз, когда он обращался к врачу.
— Тревожность сильная?
— Да, он не говорит, но по всем признакам, сильная. И ведь это, судя по карте, не первый курс лечения. Собственно, когда его доставили, у него в кармане куртки оказался купленный два года назад флакон клонопина с несколькими таблетками. Вряд ли они ему сильно помогли, если он не сочетал их с транквилизаторами. Нам в конце концов удалось связаться с его женой в Северной Каролине, вернее, с бывшей женой, и она еще кое-что рассказала о лечении, которое он тогда получал.
— Склонность к суициду?
— Возможно. Трудно составить твердое мнение, поскольку он молчит. Но в таком состоянии мне не хотелось бы его выписывать. Мне кажется, ему необходим стационар, где смогут разобраться, что с ним происходит, и подберут нужные дозировки. Здесь ему не нравится. Мы как будто держим в клетке медведя — молчаливого медведя.
— Так ты думаешь, я сумею его разговорить?
Это была старая шутка, и Джон с готовностью подхватил ее:
— Марлоу, ты и камень разговоришь!
— Благодарю за комплимент. И особая благодарность за то, что ты оставил меня без обеденного перерыва. Страховка у него есть?
— Какая-то есть. Социальный работник сейчас этим занимается.
— Хорошо — организуй перевод в Голденгрув. Ждем завтра к двум со всеми документами. Я его приму.
Разговор закончился, но, повесив трубку, я остался стоять, прикидывая, сумею ли выгадать пять минут для эскиза и одновременно перекусить — так я стараюсь делать в особенно плотные дни. Мне еще предстояли сеансы в час тридцать, в два, в три и в четыре, а потом в пять — рабочее совещание. И завтра двенадцатичасовая смена в Голденгрув, частной клинике, где я проработал двенадцать лет. А сейчас мне нужен был суп, салат и несколько минут покоя с карандашом в руке.
Еще я думал о том, о чем почти забыл за последние годы, хотя когда-то вспоминал очень часто. В двадцать один год, едва закончив последний курс (на котором я, кроме естественных наук, занимался историей и английским) и уже собираясь поступить в медицинскую школу Виргинского университета, я получил в подарок от родителей сумму, которая позволила мне вместе с соседом по комнате провести месяц в Италии и Греции. Тогда я впервые выбрался за пределы Штатов. Меня потрясли картины в музеях Италии, архитектура Флоренции и Сиены. На греческом острове Парос, где добывают самый лучший в мире, светящийся изнутри мрамор, я оказался в археологическом музее один.