От лития Роберт стал сонным. Как-то по пути в городскую галерею он врезался в другую машину, к счастью, на малой скорости. После этого доктор Н. перевел его на другое лекарство, сочетая его с чем-то от депрессии и с чем-то от тревожности, как и в начале курса. Роберт объяснял мне происходящее, когда я расспрашивала о подробностях, а расспрашивала я так часто, как могла, не рискуя рассердить его.
К середине декабря новое лекарство, казалось, действовало достаточно хорошо, позволяя ему писать и вовремя приходить на занятия, и он в чем-то стал походить на прежнего энергичного Роберта. В то время он много работал в студии кампуса и несколько раз в неделю оставался там до ночи. Зайдя к нему как-то вместе с Ингрид, я застала его увлеченно работающим над портретом леди моих кошмаров. Это был один из тех блестящих портретов, которые он позже представил на большую выставку в Чикаго. Она сидела в кресле, скрестив руки на коленях, на этот раз полотно было достаточно жизнерадостным: на даме было желтое платье, она улыбалась будто бы своим мыслям, словно вспоминая какую-то радостную тайну, а рядом с ней на столе были рассыпаны цветы. Я так обрадовалась, увидев, что он работает, да еще в таких светлых тонах, что почти перестала гадать, кто эта женщина.
Тем больше оказался шок, когда я зашла пару дней спустя занести Роберту печенья, которые мы испекли вместе с Ингрид, и обнаружила, что он работает над той же картиной, но с живой натуры. Она походила на студентку и сидела на раскладном стуле, а не в старинном кресле. На секунду у меня сердце зашлось. Она была молодая, хорошенькая, и Роберт болтал с ней, занимая, чтобы она сохраняла наклон головы и плеч. Но она совсем не походила на леди с чердака. У нее были короткие светлые волосы, светлые глаза и джемпер цветов колледжа. Только красивое тело и квадратный подбородок в чем-то роднили ее с кудрявой женщиной, которую я впервые увидела на наброске. А главное, Роберт, казалось, ничуть не смутился моим появлением, расцеловал меня и Ингрид и представил девушку как постоянную натурщицу их студии, прирабатывающую студентку. А девушку явно больше интересовала Ингрид и близкое окончание сессии, чем Роберт. Он, несомненно, использовал ее только как натурщицу, и я осталась в прежнем неведении.
Я плохо запомнила отъезд Роберта в штат Нью-Йорк в начале января. Он долго держал на руках Ингрид, и я заметила, что она уже так вытянулась, что могла обхватить его ногами за талию — ребенок с длинным телом Роберта, с его кудрявыми волосами. Еще я запомнила, как вошла в дом, после того, как машина скрылась за деревьями. Скорее всего именно так, если только я не отказалась задержаться на холодном крыльце, чтобы проводить его взглядом. Помнится, я закончила прибираться после завтрака и мысленно задала себе сухой и холодный вопрос: «Это разрыв?» Но в голове у меня не нашлось ответа, не было его и в теплой кухне, где еще пахло яблочным соком и тостами. Все казалось обычным, только блеклым. Дом даже как будто вздохнул с облегчением. Я справлялась до сих пор, справлюсь и теперь.
Вместо писем Роберт обычно присылал кое-как накарябанные открытки, обращенные столько же к Ингрид, сколько ко мне, и звонил он нерегулярно, но достаточно часто. Зима на севере штата Нью-Йорк выдалась жестокой, но снег был великолепен, чистый импрессионизм. Он как-то писал под открытым небом и едва не обморозился. Президент колледжа принял его радушно. Ему выделили комнату в гостевом общежитии с хорошим видом на лес и учебные корпуса. Студенты в основном бездарные, но есть интересные. Студия тесновата, но он пишет. Сегодня лег в четыре утра.
Потом перерыв, короткое молчание и снова письма. Мне больше нравились записки, чем телефонные разговоры, полные невысказанного напряжения, а перекинуть мост через эту бездну было еще труднее, не видя друг друга. Я старалась звонить ему не чаще, чем он мне. Однажды он прислал рисунок для Ингрид, понимая, что этот язык ей понятнее. Я помогла дочери прикрепить его к стене в детской. На рисунке были готические постройки, сугробы, голые деревья. Если Ингрид плакала по ночам, я брала ее к себе в постель, и утром мы просыпались, перепутавшись руками и ногами. В конце февраля Роберт прилетел домой на каникулы и на день рождения Ингрид. Он много спал, и мы занимались любовью, но ни о чем важном почти не говорили. В начале апреля тоже будут каникулы, сказал он, но он решил потратить их на работу на севере. Я не возражала. Если в начале лета он вернется с новыми законченными работами, с ним будет проще жить.
Когда Роберт снова уехал, надолго приехала погостить моя мать. Она заставила меня каждый день плавать в бассейне кампуса. Я в том году спустила большую часть набранного за беременность веса, а остаток ушел, пока я бороздила воду, вспоминая не такое уж давнее ощущение собственной молодости и жизнерадостности. В тот раз я впервые увидела, что у матери дрожат руки, что мелкие сосудики лопаются у нее на щеках и ноги слегка отекают. Она не уставала помогать мне, пока гостила у нас: тарелки всегда были вымыты и сохли в сетке, бесчисленные костюмчики Ингрид выстираны и сложены, а Ингрид вволю слушала, как ей читают вслух.
И все же в маме словно что-то надломилась и, вернувшись в Мичиган, она говорила по телефону, что стала бояться выходить в гололед. Спускалась с крыльца, собираясь за продуктами, или к дантисту, или помочь в библиотеке, видела лед — возвращалась и в конце концов звонила мне. Как-то она сказала, что почти неделю не выходит на улицу. Мне не хотелось ждать несчастья в одиночестве, каждое утро просыпаясь в страхе, а когда я спросила Роберта, он согласился без колебаний: пусть мама живет с нами.