Я сняла фарфоровую вазу со шкафа, куда ее поставили, чтобы не добрались дети, и запустила через всю комнату. Она разбилась вдребезги о камин под портретом родителей моего отца, крепкой как сталь пары из Цинциннати. Я тут же пожалела, что погубила вазу. Я жалела обо всем. Кроме детей.
В поселке, где они живут, тише, чем в близлежащей Этрете, но Ив говорит, это-то ему и нравится. День, проведенный в Трувиле, еще больше утомил его — летом там на набережной народу, должно быть, не меньше, чем на Елисейских Полях. Если им захочется спокойных развлечений, они всегда могут взять кеб до Этреты, но эта деревушка у самого берега нравится им всем, и большую часть дней они безмятежно проводят, прогуливаясь по прибрежному песку и гальке.
Каждый вечер Беатрис вслух читает папá Монтеня в арендованной гостиной с дешевыми, обитыми дамастом стульями и с морскими раковинами на полках. Остальные мужчины слушают или тихо беседуют рядом. Еще она начала вышивку на подушку в гардеробную Ива — подарок ему на день рождения. Она занимается рукоделием каждый день, прилежно вышивая золотые и пурпурные цветочки. Ей нравится работать, сидя на веранде. Стоит поднять голову, и перед ней море, серо-коричневые, зеленеющие на вершинах скалы слева и, вдалеке справа, облупленные рыбацкие шаланды и лодки, вытащенные на берег, облака над неспокойным горизонтом. Каждые несколько часов льет дождь, а потом снова прорывается солнце. С каждым днем становится теплее, но иногда внезапный шторм на целый день загоняет их под крышу, а следующий день еще ярче прежних.
Все ее занятия призваны помочь избегать Оливье, однако однажды после обеда он выходит посидеть с ней на веранде. Она знает его привычки: это что-то новое. По утрам и днем, если позволяет погода, он пишет на берегу. Однажды он позвал ее с собой, но ее запутанные оправдания — она даже холста не подготовила — сразу положили этому конец, и он отправился один, весело насвистывая и задев ее шляпу, когда проходил по крыльцу, на котором она сидела.
Она гадает, не становится ли его походка более упругой под ее взглядом — снова это странное чувство, что рядом с ней он сбрасывает годы. Или она научилась не замечать его возраста, просто время стало для нее прозрачнее и она видит этого человека сквозь годы? Всякий раз, как он отходит от нее, она смотрит на его удаляющуюся по берегу фигуру с прямой спиной, в любимой старой одежде художника. Она старается забыть все, что узнала о нем, снова увидеть в нем лишь пожилого родственника своего мужа, случайно проводящего с ними отпуск, однако она слишком много знает о его мыслях, о его манере говорить, о преданности своей работе, об отношении к ней. Конечно же, здесь, в доме, он к ней не пишет, но слова остались между ними, его наклонный почерк, внезапный скачок мысли на бумаге, ласковое «ты» на странице.
Но сегодня у него под мышкой не мольберт, а книга. Он решительно устраивается рядом с ней на широком стуле, словно показывая, что прогнать его не удастся. Она вопреки своим благим решениям радуется, что надела утром бледно-зеленое платье с желтыми рюшами по воротничку: несколько дней назад он сказал, что в нем она похожа на нарцисс. Ей хочется, чтобы он сел еще ближе, чтобы его плечо коснулось ее плеча, нет, она хочет, чтобы он уехал обратно в Париж. У нее перехватывает дыхание. Он пахнет чем-то приятным, незнакомым мылом или одеколоном, она задумывается, таким ли был его запах в течение долгих лет или он недавно изменился. Книга лежит закрытой у него на коленях, и она не сомневается, что он и не думал читать; подозрение зарождается в ней, когда она видит заглавие: «Римское право» — она узнает том со скучной полки у самого выхода. Он, очевидно, выходя к ней, схватил первое, что попалось под руку, — уловка, которая заставляет ее улыбнуться, склоняясь над вышивкой.
— Бонжур, — говорит она в надежде, что ей удается выдержать нейтральный тон хозяйки дома.
— Бонжур, — отвечает он.
Минуту или две они сидят молча, и это, думает она, подтверждение или же головоломка. Будь они чужими друг другу или просто родственниками, они уже болтали бы о чем попало.
— Смею ли я спросить тебя, дорогая?
— Конечно.
Она отыскивает крошечные ножницы с журавлиным клювом и гравированными кольцами и обрезает нить.
— Ты намерена весь месяц избегать меня?
— Прошло всего шесть дней, — говорит она.
— С половиной. Вернее, шесть дней и семь часов, — уточняет он.
Это так забавно, что она поднимает взгляд и смеется. Глаза у него голубые, но не близорукие, чтобы не рассмотреть ее как следует.
— Вот так много лучше, — говорит он. — Я надеялся, что наказание не затянется на четыре недели.
— Наказание? — как можно равнодушнее переспрашивает она и тщетно пытается вдеть нитку в иголку.
— Да, наказание. А за что? За то, что позволил себе издали восхищаться молодой художницей? Я был достаточно вежлив, чтобы ты отплатила мне чуть большей сердечностью.
— Я думаю, вы понимаете, — начинает она и почему-то никак не может справиться с иголкой.
— Позволь мне. — Он берет иглу и тонкий золотистый шелк, вдевает нить и отдает ей. — Стариковские глаза, знаешь ли, с опытом становятся острее.
Она смеется и не может остановиться. Вот эти шутливые искры, умение посмеяться над самим собой больше всего ослабляют ее оборону.
— Прекрасно. Значит, ваши стариковские глаза скажут вам, что для меня невозможно…
— Обращать на меня хотя бы столько внимания, сколько на камушек в твоем хорошеньком башмачке? Право, на камушек ты обращаешь больше внимания, так что, пожалуй, мне стоит сильней донимать тебя.