Остальное оказалось поразительно просто и совсем не походило на детектив. Мэри Р. Бертисон проживала на территории округа, ее полное имя значилось в телефонной книге, где был и адрес: Третья Северо-восточная улица. Другими словами, как я и предполагал, она, вполне возможно, была жива. Мне странно было видеть перед собой открытое свидетельство жизни Роберта. В городе могла проживать не одна женщина с таким именем, но я не сомневался, что нашел нужную. Я позвонил из своего кабинета, снова прикрыв дверь от посторонних глаз и ушей. Я решил, что, будучи художницей, Мэри Бертисон может оказаться дома; с другой стороны, если она художница, у нее, возможно, есть дневная работа, как и у меня, я ведь тоже пятьдесят часов в неделю остаюсь дипломированным врачом. Ее телефон прозвонил раз пять или шесть, и моя надежда гасла с каждым гудком, я надеялся застать ее врасплох, а потом щелкнул автоответчик. «Вы позвонили Мэри Бертисон по номеру…» — проговорил женский голос. Приятный голос, может быть, несколько резковатый от необходимости наговорить текст для записи, но твердый, хорошо поставленный альт.
Тут мне пришло в голову, что она скорее может отозваться на вежливое сообщение, чем на неожиданный живой звонок, к тому же так у нее будет время обдумать мою просьбу.
— Здравствуйте, мисс Бертисон. Это Эндрю Марлоу, я лечащий врач в психиатрическом центре Голденгрув в Роквилле. Сейчас я работаю с пациентом, художником, который, насколько я понял, принадлежит к числу ваших друзей, и мне пришло в голову, что вы могли бы оказать нам некоторую помощь.
Произнеся осторожное «нам», я невольно поморщился. Едва ли происходящее можно было назвать командным проектом. Одного этого сообщения было бы довольно, чтобы встревожить ее, если он приходился ей, так сказать, близким другом. Но если он в Вашингтоне жил с ней или приехал в Вашингтон, чтобы быть с ней рядом, как подозревала Кейт, то скажите мне, ради бога, почему она до сих пор не появилась в Голденгрув? С другой стороны, газеты не упоминали, что он передан под наблюдение психиатров.
— Вы можете позвонить мне сюда, в центр, с восьми до шести по понедельникам, средам и пятницам, по номеру… — Я четко продиктовал цифры, добавил номер пейджера и повесил трубку.
Перед уходом с работы я зашел навестить Роберта. Я невольно чувствовал себя так, словно у меня на руках несмытая кровь. Кейт не требовала не упоминать при нем о Мэри Бертисон, но я, подходя к его комнате, все еще гадал, стоит ли это делать. Я позвонил женщине, которая без моего звонка могла и не узнать, что Роберт лечится у психиатра. «Можете поговорить даже с Мэри», — презрительно бросил он мне в первый день. Но ничего больше не добавил, а в Соединенных Штатах, наверное, двадцать миллионов Мэри. Возможно, он точно запомнил свои слова. Но стоит ли объяснять ему, откуда я получил дополнительные сведения, ее фамилию?
Я постучал и окликнул его, хотя дверь была приоткрыта. Сегодня Роберт писал, спокойно стоял у мольберта с кистью в руке, широкие плечи расслаблены, я даже задумался, не произошло ли за последние дни некоторого улучшения. Так ли необходимо держать его здесь, пусть даже он не желает говорить? Потом он поднял взгляд, я увидел его покрасневшие глаза, жестокое страдание, отразившееся на лице при виде меня. Я сел в кресло и заговорил:
— Роберт, почему бы вам просто не рассказать мне все?
В моем голосе невольно прозвучало раздражение. Он, кажется, вздрогнул, к моему подспудному удовольствию: все же я добился хоть какого-то отклика. Не столь приятно мне было увидеть, как его губы тронула улыбка, в которой мне почудилось торжество, победа, словно мой вопрос доказывал, что он по-прежнему сильнее меня.
На самом деле его улыбка привела меня в бешенство, которое, возможно, повлияло на мое решение.
— Вы, например, могли бы рассказать мне о Мэри Бертисон. Вы не думали связаться с ней? Или, спрошу лучше, почему она не навещает вас?
Он подался вперед, занес руку с кистью прежде, чем совладал с собой. В его ставших огромными глазах мелькнула та скрытая проницательность, которую я заметил в день нашего знакомства, прежде чем он научился прятать ее от меня. Однако ответить — значило бы для него проиграть в начатой им же игре, и он сумел промолчать. Во мне шевельнулась жалость, он сам загнал себя в этот угол и теперь вынужден был в нем сидеть. Стоило ему заговорить в гневе на меня, или на мир, или на Мэри Бертисон, хотя бы спросить, откуда мне известно ее имя, — и он утратил бы единственное преимущество, которое за ним оставалось — право и возможность молчать перед лицом своих мучений.
— Ладно, — сказал я, надеюсь, мягко.
Да, я жалел его, но в то же время сознавал, что теперь он получил дополнительное преимущество: у него будет вдоволь времени поразмыслить о том, чем я занимаюсь, из какого источника получил фамилию Бертисон. Я подумал, не заверить ли его, что сам расскажу, если сумею найти эту самую Мэри, и передам наш разговор, если он состоится. Но я уже выдал так много, что предпочел кое-что оставить при себе. Если может он, могу и я.
Я молча посидел с ним еще пять минут — он вертел в руках кисть и разглядывал холсты. Наконец я встал, повернулся к двери и на секунду ощутил раскаяние: он сидел, склонив взъерошенную голову, уставившись в пол, и сострадание волной накрыло меня. Оно преследовало меня и тогда, когда я шел по коридору к комнатам других, обычных (такое у меня, признаюсь, было чувство, хотя я не стал бы прилагать это слово ни к одному случаю) пациентов с более распространенными нарушениями.