Он закончил речь, все встали и несколько минут толкались у столов, хотя студенты уже бросились собирать тарелки. Женщина в бордовом платье и с крупными серьгами в ушах сказала нам с Фрэнком, что за конюшнями будет костер и что нам стоит задержаться.
— Это традиция первого вечера, — пояснила она, как будто сама уже много раз проходила эту мастерскую.
Мы вышли в темноту, я снова вдохнула запах океана, и над головой светились звезды, а когда мы обошли здание, фонтан искр уже вздымался вверх, к небу, и освещал лица. Я ничего не видела дальше круга деревьев, но мне послышался шум прибоя. Буклет уверял, что лагерь стоит у самого берега, завтра разведаю. На деревьях кое-где висели бумажные фонарики — мы словно попали на праздник.
Меня вдруг захлестнула надежда: все будет чудесно, и сотрется долгая скука работы младшего преподавателя в городском колледже и в районном центре, и моя работа сольется с моей тайной жизнью, где я пишу и рисую, и кончится моя тоска по общению с другими художниками — тоска, которая безмерно разрослась после окончания учебы. Здесь я всего за несколько дней научусь писать так, как мне и не снилось. И даже снисходительность Фрэнка не разгоняла этого внезапного прилива надежды.
— Массовое действо, — бросил он, и под этим предлогом уверенно взял меня за локоть и отвел от дымящего костра.
Роберт Оливер стоял в кругу старших преподавателей и администраторов (я узнала женщину в бордовом платье) тоже поодаль от дымного круга, с бутылкой пива в руке. Бутылка отражала свет огня, светясь изнутри топазовым блеском. Он сейчас слушал директора. Я вспомнила его прием — а может, и не прием — слушать больше, чем говорить. Он каждого выслушивал, склонив набок голову, с видом пристального внимания, а потом поднимал глаза чуть вверх, будто слова говорящего были отпечатаны на небе. Он надел свитер с распустившимся в одном месте воротом; мне пришло в голову, что он разделяет мою страсть к обноскам.
Я подумывала вернуться к огню, выйти на свет костра и попробовать поймать его взгляд, но отбросила эту мысль. Завтрашнее смущение и так слишком близко. «О, да, я (не) помню вас». Интересно, станет ли он лгать? Фрэнк протягивал мне пиво.
— Или ты хочешь чего покрепче?
Я не хотела. Фрэнк уже прижимался к моему плечу под старым свитером, и после хорошего глотка пива ощущение его твердого плеча за моим стало не таким уж неприятным. Я видела силуэт головы Роберта на фоне звездного неба, его глаза на мгновение блеснули, отразив пламя костра, его жесткие волосы мятежно топорщились, а лицо было мягким и спокойным. Морщины на нем стали глубже, чем мне запомнилось, но ведь ему уже не меньше сорока: в углах губ пролегли тяжелые складки, пропадавшие при улыбке.
Я обернулась к Фрэнку, уже откровенно прижимавшемуся к моему свитеру.
— Пойду-ка я спать. — Я надеялась, что это прозвучало совершенно беззаботно. — Доброй ночи. Завтра большой день.
Я тут же пожалела о последних словах, для Фрэнка — Великого художника — этот день значил меньше, чем для меня, небесталанной заурядности, но ему незачем было об этом знать.
Фрэнк взглянул на меня поверх горлышка бутылки. Он был слишком молод, чтобы скрыть разочарование.
— Ну, давай. Спи крепко, ладно?
В длинном общежитии — еще одном перестроенном сарае, где студентки спали в крошечных отгороженных каморках, еще никого не было. Здесь нечего надеяться на одиночество, хоть нас и попытались разделить крепкими перегородками. В помещении еще держался легкий запах конюшни, приятно напомнивший мне три года, когда Маззи оплачивала нам с Мартой уроки верховой езды.
— Ты так замечательно держишься, — повторяла она мне после каждого занятия, как будто моя посадка в седле вполне оправдывала потраченное время и деньги.
Я зашла в холодный туалет в конце коридора, вернее, прохода между каморками, и закрылась в своей келье, чтобы разложить вещи. Здесь стоял письменный стол, достаточно большой для альбома, жесткий стул, крошечная тумбочка с зеркалом в раме и узкая кровать, застеленная узкими белыми простынями, да еще висела доска объявлений — пустая, только дырочки от кнопок. На окне были коричневые занавески.
Постояв минуту в растерянности, я закрыла занавески и расстегнула молнию спального мешка, превратив его в еще одно одеяло. Я рассовала по ящикам свои тряпки, положила альбомы и дневник на стол. Свитер повесила на дверь. Приготовила пижаму и книгу. Сквозь закрытое окно проникал шум веселья, голоса, далекий смех. «Зачем я ушла?» — удивилась я, но к моей меланхолии примешивалась солидная доля удовольствия. Мой грузовик стоял на стоянке неподалеку, а я устала от долгой поездки и засыпала на ходу. Встав перед зеркалом, я совершила вечерний ритуал, стянув через голову свитер. Под ним открылся тонкий кружевной лифчик. Потом я сняла и его, отложила в сторону и снова взглянула на себя. Автопортрет ню. Оторвав взгляд, я натянула сероватую пижаму и нырнула в постель, на холодную простыню, с книгой, которую собиралась прочесть: биографию Исаака Ньютона. Рука дотянулась до выключателя, а голова опустилась на подушку.
...1879
Мой милый друг!
Твое письмо очень тронуло меня. Мне больно причинять тебе боль, которую я вижу между твоих отважных и самоотверженных строк. С тех самых пор, как я отправил тебе то письмо, я не перестаю раскаиваться, опасаясь, что оно не только наполнит твою память ужасными картинами — теми же, с которыми живу я, — но и покажется жалкой мольбой о сочувствии. Я всего лишь человек, и я люблю тебя, но клянусь, у меня этого и в мыслях не было. Этот стыд заставил меня радоваться, что ты рассказываешь о своем кошмаре, дорогая, несмотря на сдержанность твоего рассказа: он позволит мне в свой черед страдать за тебя, сожалея, что я стал причиной твоей бессонницы.