Если бы и в самом деле моя жена умирала на твоих любящих руках, она почувствовала бы себя в объятиях ангела или дочери, которой у нее не было. Уже теперь после твоего письма в моих воспоминаниях о том дне, непрестанно преследующих и мучающих меня, произошла странная перемена: до этого утра я остро желал, чтобы она, если уж ей суждено было умереть, умерла у меня на руках. Теперь же мне кажется, что если бы ей довелось умирать в нежных объятиях дочери или существа, наделенного твоей инстинктивной нежностью и отвагой, это стало бы еще большим утешением и для нее, и для меня. Благодарю тебя, мой ангел, что ты облегчила эту тяжесть и поделилась со мной своим великодушием. Я заставил себя уничтожить твое письмо, так что оно не станет уликой, свидетельствующей, что тебе известно это опасное прошлое. Надеюсь, что и ты уничтожишь оба моих: и это, и предыдущее.
Сейчас мне надо идти, я не в силах сегодня собраться с мыслями и успокоиться, пока не пройдусь немного. Заодно я удостоверюсь, что это письмо благополучно доставлено тебе вместе с сердечной благодарностью твоего
На следующее утро я проснулась рано, словно кто-то шепнул мне — и сразу вспомнила, где я, и первым делом подумала о море. За несколько минут я надела чистые брюки цвета хаки и свитер, причесалась и почистила зубы в ледяной общежитской ванной с пауками под потолком. Затем я выбралась из конюшни, сразу промочив тенниски на росе; я знала, что еще пожалею об этом, потому что не захватила с собой другой пары. Утро было серое, мглистое, над головой в разрывах тумана голубело бледное небо, на блестящих от паутины елях расселись вороны, березы уже начали желтеть. Как я и надеялась, за участок, мимо остывшего кострища уходила тропа. Я не ошиблась направлением, правильно угадала, в какой стороне океан, и через несколько минут в шуме леса и стуке моих подошв по тропинке вышла на галечный пляж, к воде, наступавшей на сушу и заливавшей пруды с островками водорослей. Туман висел прямо над водой, в прорывах я видела пятна освещенного солнцем неба, но волны открывались всего на несколько ярдов. Вида на море не было: только туман и край суши, окаймленный темными стройными елями и выглядывающими между ними редкими коттеджами. Я разулась и до колен закатала брюки. Вода была прохладной, потом холодной, очень холодной, пронизывающей до костей. Икры у меня покрылись мурашками. Водоросли плавали вокруг щиколоток.
Мне вдруг страшно стало одной в лесу, где пахло хвоей и невидимой Атлантикой. Стояла тишина, только вода плескалась. Я не могла заставить себя шагнуть глубже — меня вдруг пронизал ребяческий страх перед акулами и обвивающими ноги морскими травами, страх, что меня кто-то схватит и увлечет в глубину.
Смотреть было не на что: туман застилал глаза. Я задумалась, как написать туман, и попыталась вспомнить, видела ли я картины, на которых был в основном туман. Может быть, что-то у Тернера или на японских гравюрах. Снег, да, и дождь, и облака, зависшие на горах, но картин с такой густой дымкой не вспоминалось. Наконец я попятилась от прилива и нашла камень, достаточно высокий, сухой и гладкий, чтобы присесть, не опасаясь за свои джинсы, а за ним еще один, повыше, чтобы прислониться спиной. Эта радость тоже была ребячливой: я нашла собственный трон и почувствовала себя как во сне. Я еще сидела на нем, когда из леса вышел Роберт Оливер.
Он был один и, казалось, глубоко задумался, так же как я: он шел медленно, глядя на тропу под ногами, изредка поднимая взгляд на деревья или на туман над водой. Он был босиком, в вельветовых штанах и мятой желтой рубахе, под которой виднелась футболка с надписью, нечитаемой с моего места. Теперь я волей-неволей должна была представиться. Я собиралась встать и поздороваться, но упустила момент — я только начала приподниматься, и тут же сообразила, что он меня не видит. Я снова присела за валунами, в полном смятении. Если повезет, он шагнет в воду, попробует, какая холодная, повернется и уйдет в лагерь, а я выжду минут двадцать, пока щеки не остынут, и тихонько прокрадусь обратно. Я прижалась к твердой скале. Я не могла оторвать от него взгляда: прежде всего мне хотелось понять, узнает ли он меня, если увидит. Скорее всего, нет.
И тут он сделал то, чего я боялась и желала, не сознавая того: он разделся. Он не отвернулся от воды, не спрятался в лесу, просто расстегнул брюки, стянул их — трусов на нем не было — потом снял рубаху, скинул все кучей за линией прилива и пошел к воде. Я окаменела. Он стоял всего в нескольких футах от меня, повернувшись голой спиной с длинными мускулами, почесывая в затылке, то ли стараясь пригладить непокорные волосы, то ли разгоняя сон. Потом он лениво свесил руки. Его можно было принять за натурщика, разминающегося, пока класс отдыхает. Он стоял, глядя в океан, расслабленный, в полном одиночестве (как он считал). Чуть отвернул голову, слегка прогнулся, разогреваясь, так что я против воли увидела жесткие темные волосы и гладкий член. Потом он тихо вошел в воду и — я дрожала и смотрела, не зная, что делать — нырнул, полого ушел в воду с последнего камня и немного проплыл. Я уже знала, как холодна вода, однако он не повернул, пока не проплыл ярдов двадцать.
Наконец он развернулся в воде, возвратился уже быстрее и нащупал ногами дно, спотыкаясь, стал выходить. Он ронял капли, глубоко дышал, утирал лицо. Капли блестели на его волосах, падали на плечи, тяжелые пряди потемнели от воды. Выйдя на берег, он наконец увидел меня. В такой момент невозможно отвести взгляд, как ни старайся, и невозможно притворяться: можно ли не заметить Посейдона, выходящего из волн? Разве можно при этом разглядывать свои ногти или отковыривать от камней ракушки? Я сидела, онемев, жалкая и очарованная. Я даже подумала тогда, что хорошо бы написать эту сцену, — обыденная мысль, которая редко приходила мне в голову в момент действия. Он остановился, всмотрелся, чуть опешив, но даже не попытался прикрыться.