Небо сегодня не получается, даже когда она добавляет белил и подмешивает немного охры. Оливье наклоняется к ней, спрашивает, почему она качает головой. Охра в густом реальном свете трогает его жесткие волосы, усы, светлую рубашку. Она невзначай, когда он склоняется к ней, касается ладонью его щеки. Он ловит и удерживает ее пальцы, целует их, тепло поцелуя растекается по ее телу. На виду у темных окон городских домов, перед крепкой спиной незнакомца, рисующего скалы, перед дамами с зонтиками они быстро целуются. Третий поцелуй. На этот раз она чувствует, как настойчиво его губы открывают ее, — Ив позволяет себе такое только в темноте их спальни. Его язык силен, губы свежи, когда его руки обнимают ее, она понимает, что юность все еще живет в нем, и эти губы — проход к ней, туннель для прилива.
Он так же резко отрывается.
— Моя самая дорогая…
Он откладывает кисть и отходит на несколько шагов. Слышно, как скользят камешки у него под подошвами. Он стоит, глядя в море. В этом нет ничего от мелодрамы, только потребность отстраниться, чтобы собраться с силами. Руки его старше губ.
— Нет, — говорит он. — Это моя вина.
— Я люблю тебя.
Объяснение. Он все всматривается в горизонт. Его голос слабо доносится до нее.
— И почему это так безнадежно?
Она смотрит на него сбоку, ожидая отклика. Через минуту он оборачивается и берет ее за руки.
— Будь осторожней в словах, дорогая. — Он уже овладел своим лицом, оно ласково, совсем как обычно. — Ты не знаешь, как хрупки надежды старика.
Она подавляет порыв топнуть ногой по сыпучей гальке — не хватало только показаться ребячливой.
— Почему ты решил, будто я не знаю?
Он сжимает ее руки, глядя ей в лицо. Сейчас ей нравится, что он забыл, сколько глаз, может быть, смотрит на них.
— Может быть, и знаешь, — говорит он.
На его лице возникает улыбка, любящая, серьезная улыбка, желтоватые, но ровные зубы. Когда он улыбается, она понимает, откуда взялись морщины на его лице: тайна каждый раз разрешается заново. Теперь она знает, что тоже любит его — не только за то, кто он есть, но и за то, кем был задолго до ее рождения, и за то, что когда-нибудь он умрет с ее именем на устах. Она без приглашения обнимает его, обхватывает его худое тело, ребра и талию под слоями одежды и крепко держит. Ее щека лежит у него на плече, на старом жилете: ей там удобно. Его руки обхватывают ее, в них живое тепло. В этот момент, кажется ей после, все его недолгое будущее решено, решено и ее, долгое.
Проехав еще несколько миль к югу, мы нашли итальянский ресторан, из тех, где бутылки в соломенной оплетке, скатерти и занавески в красную клетку, светлые розы в вазе на столике. Был вечер понедельника, и в зале оказалось почти пусто, не считая еще одной… пары, едва не написала я, и одинокого мужчины. Роберт попросил свечу.
— Какой цвет ты бы взяла? — спросил он, когда молоденький официант зажег ее.
— Для пламени?
Я уже знала, что порой мне не поспеть за Робертом, не уследить за тайным и сложным ходом его мысли. Но мне обычно нравилось, куда она вела.
— Нет. Для розы.
— Она была бы розовой, если бы все вокруг не было красно-белым, — наугад предположила я.
— Верно. — И он назвал краску, которую взял бы для этой розы: марку, цвет, сколько белил добавил бы.
Мы заказали лазанью, и он с аппетитом съел свою, пока я ковырялась в тарелке, стесняясь выказать голод, и спросил:
— Расскажи что-нибудь еще о себе.
— Ты и так знаешь обо мне больше, чем я о тебе, — пожаловалась я. — И все равно, рассказывать нечего — я работаю, делаю все, что могу, для десятков учеников разного возраста, возвращаюсь домой и пишу. У меня нет… семьи, и, пожалуй, я не слишком об этом жалею. Вот и все. Очень скучная история.
Он отпил красного вина, которое заказал для обоих; я к своему почти не прикасалась.
— Не скучная. Писать — твое призвание. Это — все.
— Твоя очередь, — сказала я и заставила себя заняться лазаньей.
Он расслабился, отложил вилку, откинулся на стуле, закатывая спустившийся рукав. На его коже мерещилось легкое тиснение, как на хорошей, чуть поношенной кожаной вещи. Глаза и волосы при этом освещении казались одного цвета, и в них было что то живое и диковатое.
— Ну, я тоже очень скучный, — сказал он, — только жизнь, надо полагать, не такая упорядоченная. Живу в маленьком городке, из которого иногда сбегаю, но на самом деле люблю. Веду бесконечные студийные курсы для бездарных или малоодаренных студентов. Они мне нравятся, а им нравится мой курс. Иногда где-нибудь выставляюсь. Мне нравится, что я больше не нью-йоркский художник, хоть я и скучаю по Нью-Йорку.
Я не возразила, что его «где-нибудь» складывается в весьма успешную карьеру.
— Когда ты жил в Нью-Йорке?
— Учился, и потом.
Конечно же, он был мятежником в одной из тех нью-йоркских школ, где отвергли мой портфолио.
— Я провел там в общей сложности восемь лет. Работы хватало. Но Кейт, моей жене, в большом городе было неуютно, вот мы и переехали. Я не жалею. Ей и детям в Гринхилле хорошо, — бесхитростно добавил он.
Я словно с дерева упала. Хотелось бы мне, чтобы кто-то в далеком ресторане так буднично и любовно говорил обо мне и моих детях, которых я не хотела.
— Как ты выбираешь время для своей работы? — Я решила, что лучше сменить тему.
— Меньше сплю — иногда. То есть мне иногда не так уж нужен сон.
— Как Пикассо, — вставила я, улыбкой показывая, что шучу.
— Именно как Пикассо, — улыбаясь, согласился он. — У меня есть домашняя студия, поэтому мне для работы стоит только подняться наверх и не приходится возвращаться в школу и возиться, отпирая двери.