Она устраивается поудобнее, прилежно кладет стежки, но слышит озорство в его голосе.
— «Леда и лебедь». Леда была девой редкостной красоты, и могучий Зевс издалека восхищался ею. Он слетел к ней в облике лебедя…
Оливье поднимает взгляд от книги.
— Бедный Зевс. Он не мог совладать с собой.
— Бедная Леда, — скромно возражает она: мир восстановлен. Она ножничками обрезает нить. — В том не было ее вины.
— Как ты думаешь, Зевсу нравилось быть лебедем, безотносительно его визита к Леде? — Оливье коленом придерживает книгу, чтобы не потерять страницу. — Да что там, ему, верно, нравилось все, что он затевал, кроме разве что нужды призывать к порядку других богов.
— О, не знаю! — Ей приятно поспорить: почему спор с ним всегда доставляет такое удовольствие? — Быть может, он хотел бы явиться прекрасной Леде в человеческом облике, на несколько часов стать простым смертным, жить обычной жизнью.
— Нет-нет. — Оливье поднимает и снова опускает книгу. — Боюсь, что не могу согласиться — подумай, какая радость быть лебедем, парить над землей, отыскивая любимую.
— Да, пожалуй, так.
— Прекрасное вышло бы полотно, не так ли? Как раз из тех, что охотно принимает Салон. — На минуту он замолкает. — Конечно, этот сюжет уже не раз использован. Но если исполнить его по-новому, в новом стиле — старая тема, написанная для нашей эпохи, более естественно?
— В самом деле, почему бы тебе не попробовать?
Она откладывает ножницы и смотрит на него. Его энтузиазм, его присутствие затопляют ее любовью, любовь стоит у нее в горле, наплывает на глаза, выплескивается наружу, когда она поправляет вышивку на коленях.
— Нет, — говорит он. — Здесь нужен более смелый художник, кто-то, любящий лебедей, и к тому же с бесстрашной кистью. Например, ты.
Она вновь откладывает работу, иглу и шелк.
— Чепуха. Разве я смогу такое написать?
— С моей помощью, — говорит он.
— О, нет… — У нее с языка едва не срывается: «любимый», но она проглатывает это слово. — Я никогда не писала таких сложных холстов, и к тому же понадобилась бы натурщица для Леды и фон.
— Большую часть ты могла бы написать на пленэре. — Он не сводит с нее глаз. — Почему бы не в твоем саду? Это будет свежо и ново. А лебедя можно зарисовать в Буа-де-Болонь — ты это уже делала, и так удачно. А натурщицей можешь взять свою горничную, как и раньше.
— Это так… я не знаю. Это трудный сюжет для меня… для женщины. Разве мадам Ривьер когда-нибудь сможет его выставить?
— Это ее трудности, а не твои. — Он говорит серьезно, но с улыбкой, и глаза его ярко блестят. — Ты бы не испугалась, если бы я был рядом? Не рискнула бы? Тебе не хватит отваги? Разве нет вещей важнее, чем общественное мнение, разве не стоит пытаться и рисковать?
Минута настала: его вызов, ее паника, ее желание поднимаются у нее в груди.
— Если бы ты был рядом и помог?
— Да. Ты бы решилась?
Она заставляет себя поднять на него взгляд. Она тонет. Он догадается, что она желает его, действительно желает, хоть и старается промолчать.
— Нет, — тихо говорит она, — если бы ты был рядом, я бы не испугалась. Думаю, я ничего не боюсь. Если ты рядом.
Он удерживает ее взгляд, и ей радостно, что он не улыбается, в нем нет торжества, нет ничего от тщеславия. Скорее ей чудится, что он сдерживает слезы.
— Тогда я тебе помогу, — говорит он тихо, почти неслышно.
Она молчит и тоже глотает слезы.
Он целую минуту смотрит на нее, затем поднимает книгу.
— Хочешь послушать миф о Леде?
Мы поужинали за столиком рядом с баром, на открытом воздухе, где слышны были удары волн, скрытых от глаз, и видны пролетающие мимо сломанные листья кокосовых пальм. Вечерний бриз стал настоящим ветром, он так трепал пальмы, что их шелест и треск едва не перекрывали гул океана, и мне снова вспомнился «Лорд Джим». Я спросил у Мэри, что она читает, и она стала пересказывать современный роман, о котором я даже не слышал, переводной роман молодого вьетнамского автора. Я отвлекся от ее слов, заглядевшись на глаза, странно темные в свете свечи, и на тонкий абрис ее скулы. Официанты, взобравшись на табуретки, зажгли факелы в двух каменных чашах над стаканами и бутылками, и бар стал похож на алтарь, задуманный дизайнером по мотивам майя или ацтеков.
Я видел, что и Мэри думает о другом, хотя и продолжает рассказывать о лодочниках из романа, и еще я заметил, что за соседними столиками осталась всего одна пара, да еще трое детей дразнили красного ара, устроившегося на перилах в нескольких ярдах от нас. Туристы входили и выходили на ветер, молодая женщина склонилась над инвалидным креслом, говоря что-то сидящему в нем мужчине, рядом прогуливалось лощеное семейство, разглядывая низкий бирюзовый фонтан и рассерженную птицу.
Оглядывая все это, я чувствовал глубокую раздвоенность: одна половина упивалась присутствием Мэри, бледные волоски на ее предплечье и совсем тонкий, почти невидимый пушок на щеке, освещенной свечой, а другую заворожила новизна места, его запахи, и гулкие пространства, и проходящие мимо люди. К каким радостям они спешили? Я редко бывал в местах, сооруженных исключительно для удовольствия. Мои родители не особенно верили в такие удовольствия и не считали нужным тратиться на них, а взрослая моя жизнь вращалась исключительно вокруг работы, если не считать редких экскурсий или выездов на этюды. Здесь было по-другому, и главное отличие было в нежности ветра, в вездесущей роскоши, в запахе соли и пальм, а еще в отсутствии старинной архитектуры и национальных парков — того, что следует изучать или исследовать, а также оправданий — все здесь было отдано отдыху.