— Доброе утро, — сказал он тем же сочным баритоном и привычным жестом поцеловал Мэри руку. Потом придержал перед нами дверь.
Внутри было очень прохладно, — кондиционер и толстые стены. Кайе провел нас по коридору с низким потолком сквозь ярко окрашенную дверь в просторную комнату с колоннами. Я поймал себя на том, что изумленно глазею на великолепные картины, бросавшиеся в глаза с каждой стены. Обстановка была современная, мебель не занимала много места, но эти картины, по четыре-пять в ряд, от высоты пояса до потолка — калейдоскоп! Сколько стилей и эпох! От нескольких полотен, похожих на голландцев или фламандцев семнадцатого века, до абстракций и тревожащих душу портретов, по-моему, Элис Нил. Впрочем, главное место было отведено импрессионистам: солнечным полям, садам, тополям, водам. Мы словно шагнули за порог, отделявший Мексику от Франции, в другой свет. Правда, некоторые из окружавших нас полотен могли принадлежать англичанам или калифорнийцам девятнадцатого века, но я с первого взгляда почувствовал, что перед нами — наследие Кайе, знакомые ему, исхоженные места. Быть может, потому он и собирал их изображения.
Я услышал, как рядом шевельнулась Мэри: она отошла, остановилась перед большим полотном у двери, через которую мы вошли. На нем был зимний вид: снег, берег реки, кусты, золотистые под сливочной ношей, гладь воды, подернутая серебристой патиной льда с оливковыми пятнами открытой воды, знакомые мазки и слои краски, белизна без белизны, золото, лаванда и жирные черные буквы в нижнем правом углу. Моне.
Я оглянулся на Кайе, спокойно стоявшего у своей скромной софы, покуривая сигару, дым которой наплывал (подумать только!) на все эти сокровища.
— Да, — ответил он на невысказанный вопрос. — Я привез ее из Парижа в 1954-м. — Голос несмотря на резкий акцент был звучным и мягким. — Заплатил очень дорого, даже по тем временам. Но я ни минуты не жалею.
Он жестом предложил нам сесть на бледно-серые кресла. Между ними был стеклянный столик, на нем горшок с цветущим колючим растением и книга: «Антуан и Педро Кайе: ретроспектива копий». Глянцевая обложка с двумя вытянутыми в высоту полотнами, очень разными по формам и колориту, насильственно сведенными в диптих. Я узнал манеру нескольких абстрактных полотен, висевших в этом зале. Меня так и подмывало взять и перелистать книгу, но я не осмелился, а человек в белом халате уже внес поднос с бокалами и кувшинами: лед, лаймы, апельсиновый сок, бутылка газированной воды, букетик белых цветов.
Кайе сам смешал нам напитки. Я уже подумал, что он окажется так же молчалив, как Роберт Оливер, но он протянул букетик Мэри.
— Напишите их, юная леди.
Я ждал, что она возразит, и наверняка возразила бы, скажи это я. Но ему она улыбнулась и нежно опустила цветы в подол юбки. Кайе стряхнул сигарный пепел в стеклянную пепельницу на стеклянном столе. Он дождался, пока слуга задвинет шторы на дальнем конце зала, затемнив половину холстов. Наконец он повернулся к нам и заговорил:
— Вы хотели бы узнать о Беатрис де Клерваль. Да, в моей коллекции имелось несколько ее ранних работ — как вы, вероятно, читали — впрочем, у нее сохранились лишь ранние работы. Она оставила живопись в возрасте двадцати девяти лет. Вы знаете, что Моне писал до восьмидесяти шести, а Ренуар до семидесяти девяти. Пикассо, конечно, работал до кончины в возрасте девяносто одного года. — Он жестом указал на четыре сцены корриды у себя за спиной. — Художники, как правило, работают до старости. Так что, как видите, Клерваль была исключением, однако в те времена женщин не поощряли к занятиям искусством. Она могла бы стать одной из великих. Она была немногим моложе первых импрессионистов — на двенадцать лет моложе, скажем, Моне. Подумайте!
Он потушил сигару в стеклянном блюдце. Кажется, на пальцах у него был маникюр, я впервые видел столь совершенную руку у старика, тем более художника.
— Она могла бы стать крупным художником, подобно Моризо и Кассат, если бы не остановилась на полдороги.
— Вы сказали, что у вас имелось несколько ее работ. А теперь нет? — Я невольно оглядел похожий на пещеру зал. Мэри тоже шарила взглядом по стенам.
— О, несколько осталось. Большую часть я продал в 1936–37-м, чтобы расплатиться с долгами. — Кайе пригладил волосы, откидывая их назад. Он, кажется, нисколько не жалел о своем решении. — Почти все были куплены у Генри Робинсона — он, кстати, еще жив. В Париже. Мы не поддерживаем связи, но я совсем недавно нашел его имя в журнале. Он до сих пор пишет о литературе, мебели и философии. Философствует на любые темы.
Мне подумалось, что он бы фыркнул, если бы принадлежал к другому типу людей.
— Кто это — Генри Робинсон? — спросил я.
Кайе бросил на меня взгляд и опустил его на свой рождественский кактус или как там это называлось, стоявший между нами.
— Он отличный критик и коллекционер и он был любовником Од де Клерваль до самой ее смерти. Дочери Беатрис. Она оставила ему, несомненно, лучшую из картин Беатрис: «Похищение лебедя».
Я кивнул в надежде услышать продолжение, хотя упоминания об этой работе не видел в прочитанных мной материалах. Но Кайе, кажется, опять погрузился в глубокое молчание. Спустя минуту он стал рыться во внутреннем кармане и наконец выудил еще одну сигару, меньше и тоньше, словно ребенка первой. Новые поиски произвели на свет серебряную зажигалку, и его прекрасная, ухоженная старческая рука проделала весь ритуал обрезания и зажигания. Он затянулся, и над ним завился дымок.
— Вы были знакомы с Од де Клерваль? — наконец спросил я, начиная сомневаться, что этот элегантный старец выдаст нам больше, чем обрывочные сведения.