Он словно не заметил моей кокетливой застенчивости.
— Конечно, я их заметил, — спокойно заявил он. — У вас хорошо получается. Что вы намерены с этим делать?
Я так и уставилась на него.
— Хотела бы я знать, — отозвалась я наконец. — Я и приехала в Нью-Йорк, чтобы разобраться. В Мичигане я задыхалась, отчасти потому, что у меня не было знакомых художников.
Тут я сообразила, что он даже не спросил, откуда я родом, и о своем прошлом тоже ни разу не заикнулся.
— Разве нужно знать других художников, чтобы делать хорошие работы? Разве хороший художник не может работать где угодно?
Это было обидно, и я, вопреки обыкновению, ответила колкостью:
— Очевидно, нет, если вы правы в оценке моих работ.
Он как будто в первый раз по-настоящему рассмотрел меня. Повернулся на табурете и поставил свой необычайно громоздкий ботинок — тот самый, на который меня вырвало, если судить по затертым пятнам — на подножку моего табурета. Глаза его окружали морщинки, они казались старше его молодого лица, а широкий рот искривился в досадливой улыбке.
— Я вас рассердил, — как будто с удивлением заметил он.
Я села прямее и сделала глоток «Гинесса».
— Вообще-то да. Я очень прилежно работала в одиночку, хоть и не имела возможности потолковать с начинающими художниками в модных барах.
Я сама не знала, что на меня нашло. Обычно моя застенчивость не позволяла мне так огрызаться. Может, дело было в пенистом портере, или в его затянувшемся монологе, или, может быть, в том, что моя злость привлекла его внимание, между тем как поза вежливой слушательницы оставляла равнодушным. Я чувствовала, что теперь он внимательно рассматривает меня, отмечая волосы, веснушки, грудь и то, что я едва доставала ему до плеча. Он улыбнулся, и тепло его глаз с этими преждевременными морщинками растворилось в моей крови.
Я тогда почувствовала: сейчас или никогда. Надо завоевать и удержать его внимание, или оно больше не вернется. Он растворится в огромном городе, и я больше не услышу о нем, ведь рядом с ним столько молодых художниц на выбор. Его крепкие бедра, длинные ноги в необычных брюках — в тот вечер на нем был клетчатый твид, вытертый на коленях, явно купленный на дешевой распродаже, — помогали ему удерживаться на табурете, развернувшись ко мне лицом, но в любой момент он мог утратить интерес и отвернуться к своему стакану.
Я повернулась к нему и прямо взглянула в глаза.
— Я хочу сказать: как вы могли войти в мой дом, рассматривать мои работы и ничего не сказать? Сказали бы хоть, что они вам не нравятся.
Он, посерьезнев, испытующе взглянул на меня. Вблизи, анфас, я заметила морщины и на лбу.
— Простите. — Я почувствовала себя так, будто ударила собаку — так удивленно он шевелил бровями, разбираясь в причине моей обиды.
Трудно было поверить, что это он несколько минут назад столь самоуверенно рассуждал о современном искусстве.
— Я не имела счастья учиться в художественной школе, — добавила я. — Я десять часов в день борюсь с дремотой, редактируя чужие статьи. Потом прихожу домой и рисую или пишу красками. — Это было не совсем правдой: я работала всего по восемь часов, а домой часто приходила такая измотанная, что меня хватало только посмотреть новости или сериал по маленькому черно-белому телевизору, давным-давно доставшемуся мне от щедрот тетушки, или поболтать по телефону, или просто тупо лежать на диване, иногда с книгой. По выходным я выбиралась в музеи, или в парк с этюдником, или в ненастную погоду рисовала дома. — А утром встаю и снова иду на работу. Роскошная жизнь! По-вашему, подходит для художника?
В моем вопросе прозвучало больше сарказма, чем мне бы хотелось, и я сама испугалась. За многие месяцы мне впервые выпало свидание, если это можно назвать свиданием, а я отшиваю парня.
— Прости, — повторил он. — И, должен сказать, ты произвела впечатление.
Он опустил взгляд на свои руки, лежавшие на краю стойки, потом перевел его на мои, обхватившие стакан с «Гинессом». Потом мы долго-долго сидели, играя в гляделки. Его глаза под густыми бровями были… Может быть, меня заворожил их цвет. Я никогда еще никому не глядела в глаза. Мне казалось, если смогу точно определить оттенок искорок в глубине, то сумею отвести взгляд. Наконец он шевельнулся:
— А теперь что будем делать?
— Ну… — Собственная смелость пугала меня, потому что в глубине души я сознавала: она не моя, она передалась мне от Роберта через его взгляд, устремленный мне прямо в лицо. — Ну, думаю, пора тебе пригласить меня к себе домой полюбоваться на твои рисунки.
Он расхохотался. Его глаза сияли, его безобразно большой, добрый и чувственный рот был полон смеха. Он хлопнул себя по колену.
— Точно. Не хочешь ли посмотреть мои работы?
...29 октября
Mon cher oncle!
Мы получили Вашу утреннюю записку и будем счастливы принять Вас к обеду. Папá надеется, что вы придете пораньше и почитаете ему газеты.
Очень спешу,
Квартиру Роберт снимал в Вест-Виллидж на троих с другими студентами, которых не оказалось дома. Двери спален открыты настежь, пол завален одеждой и книгами, как в студенческом общежитии. На стене неопрятной гостиной — репродукция Поллака, на кухонной стойке — бутылка с бренди, в мойке — тарелки. Роберт провел меня к себе в комнату, где тоже был страшный беспорядок. Постель, разумеется, не застелена, на полу куча белья для прачечной, зато пара свитеров аккуратно висела на спинке стула, стоявшего у письменного стола. Еще там были груды книг — я прониклась почтением, увидев среди них несколько книг на французском, — по истории искусства и, кажется, несколько романов. Спросив Роберта, я узнала, что его мать переехала в Штаты с отцом после войны, что она француженка, так что он с детства был двуязычным.