Здесь куда сильнее, чем в гостиной, я ощутил присутствие Роберта Оливера, представил его большие руки, распихивающие чеки, расписки и непрочитанные статьи по отделениям. На полу стояла пара пластмассовых корзин, аккуратно подписанных, приготовленных для различных бумаг. Нигде не видно было секретера — он бы и не влез в эту комнату, хотя, возможно, Кейт втиснула его где-то в другом месте.
— Ненавижу эту работу, — сказала она, снова без дальнейших объяснений.
На книжных полках стояли словари, кинообозрения, детективы — часть на французском — и множество книг по искусству. «Пикассо и его мир», Коро, Буден, Мане, Мондриан, постимпрессионисты, портреты Рембрандта и на удивление много работ о Моне, Писсарро, Сера, Дега, Сислее — здесь преобладала Франция девятнадцатого века.
— Роберт предпочитал импрессионистов? — спросил я.
— Думаю, да. — Она пожала плечами. — Он вечно менял предпочтения. Я не могла угнаться за его вкусами. — В ее голосе прозвучала неприятная нотка, и я отвернулся к столу. — Можете перебирать их, пока я буду наводить порядок. Порядок!.. — Она сделала паузу, глядя поверх меня. — Только, пожалуйста, не перекладывайте бумаг, мне нужно собрать финансовые документы вместе на случай проверки.
— Вы очень добры. — Я хотел увериться, что разрешение получено, и подавил в себе отчетливую мысль, что просматривать бумаги живого пациента без его согласия — серьезный шаг, даже если его жена сама мне это предложила. Особенно, если она сама предложила. Но Роберт сказал мне, что я могу говорить, с кем захочу. — Вы думаете, здесь что-то окажется для меня полезным?
— Сомневаюсь, — ответила она. — Потому я так и расщедрилась. У Роберта не водилось по-настоящему личных бумаг, он не записывал пережитого, не вел дневника — ничего в этом роде. Мне самой нравится писать, а он говорил, что не способен по-настоящему воспринимать мир через слова — ему надо увидеть и сохранить краски на холсте. Я немногое здесь нашла, кроме его колоссальной неряшливости.
Она усмехнулась или фыркнула, словно ей понравилось собственное определение: «колоссальной».
— Пожалуй, не совсем верно, что он ничего не записывал. Он делал короткие заметки для себя, составлял списки, а потом терял их в этой неразберихе. — Она вытащила обрывок листа из открытой книги. — «Веревка для дома, — прочла она вслух, — запереть заднюю калитку, купить ализарин и доски, созвониться с Тони, вторник». — Все равно он все всегда забывал. Можете себе представить? Напоминать самому себе о таких простых вещах! Когда я увидела эту гору мусора, порадовалась, что мне больше не придется иметь с этим дела. С ним, я хочу сказать. Но вы чувствуйте себя свободно. — Она улыбнулась мне. — Я хочу приготовить обед, чтобы спокойно поесть, пока не пришло время ехать за детьми. И еще, конечно, у нас есть завтрашний день.
Она вышла, не дождавшись моего ответа.
Через минуту я сидел на стуле за столом Роберта. Это был один из тех древних офисных стульев с растрескавшейся кожаной подушкой и рядами латунных кнопок, что неровно вращаются на своих колесиках или запрокидываются назад — слишком далеко и неустойчиво. Похоже, что стул достался в наследство от деда, если не от прадеда. Потом я снова встал и тихонько закрыл дверь. Мне казалось, она не станет возражать, так решительно она предоставила мне заниматься здесь чем угодно по своему усмотрению. Кейт Оливер представлялась мне одной из тех, кто дает все или ничего. Либо рассказать мне все без утайки и в подробностях, либо оставить свое при себе, — и она выбрала первое. Она мне нравилась, очень нравилась.
Я склонился над столом и вытащил пачку бумаг из одного ящичка: банковские уведомления, помятые чеки оплаты за воду и электричество, несколько чистых листков для заметок. Мне показалось странным, что Кейт предоставила своему рассеянному мужу вести домашние финансы, но, возможно, он сам настаивал. Я сунул пачку на место. В нескольких отделениях не осталось ничего, кроме пыли и скрепок — здесь она уже поработала. Я представил, как она разбирает все это, разглаживает листки, складывает по порядку и куда-то убирает, потом начисто, до блеска протирает стол. Может быть, она допустила меня сюда, потому что успела уже убрать все личное? Может быть, это был обманный жест, притворное гостеприимство?
И в остальных ящичках не нашлось ничего для меня интересного, кроме пыльного предмета в глубине одного из дальних — это оказалась пожелтевшая косточка — я узнал запах из далекого прошлого, как узнают приправы любимого лакомства детства, и бережно вернул ее на место.
Два верхних выдвижных ящика были набиты зарисовками — обычные упражнения в изображении фигур, ни одна из которых нисколько не напоминала даму, заполонившую его комнату в Голденгрув, — и старыми каталогами, в основном художественных принадлежностей, а также из магазинов туристского снаряжения, как если бы Роберт был туристом или велосипедистом. Почему я упорно думал о нем в прошедшем времени? Он еще мог выздороветь и исходить пешком все Аппалачи, а моей работой было помочь ему в этом.
Нижний ящик открывался туго, будучи переполнен желтыми бланками, на которых Роберт делал заметки к занятиям («Наброски с прошлого раза, несколько фруктов — натюрморт для последнего урока, 2 часа?»). Из этих записей я вывел, что Роберт для занятий со студентами делал только самые беглые наметки, и на многих из них не было дат. Должно быть, одно его присутствие наполняло класс или студию, очевидно, ничего сверх того он не обдумывал. Или был настолько одаренным преподавателем, что держал все знания в голове и мог упорядоченно изложить их в любой момент? Или учить живописи значило для него просто прохаживаться между мольбертами, критикуя работы студентов? Я сам прошел пять или шесть подобных студийных курсов, выкраивая для них время от профессиональных занятий, и они доставили мне много радости — это чувство, что ты наедине с собой и в то же время окружен такими же художниками, и большей частью даже учитель оставляет тебя в покое, но все же наблюдает, иногда, в трудных местах, ободряет, помогает сосредоточиться.