Похищение лебедя - Страница 29


К оглавлению

29

Я докопался до дна нижнего ящика и собирался уже отвернуться от этих бланков, перемешавшихся со старыми счетами за телефон, когда на глаза мне попалась рукописная записка. Несколько строк на белой бумаге, сморщенной, словно ее скомкали, а потом постарались снова разгладить, написанные свободным почерком с высокими верхними петлями — здесь и там слово было перечеркнуто и на его место вписано другое. Почерк был мне уже знаком по россыпи мелких заметок — почерк Роберта, несомненно, его. Я достал записку из ящика и попробовал расправить ее на замусоренном столе.

«Ты неотступно была со мной, моя муза, и я представлял тебя с разительной ясностью, не только твою красоту, доброту, но и твой смех, мельчайший твой жест».

Следующая строка была яростно перечеркнута, я дальше шел чистый лист. Я прислушался к звукам на кухне. Сквозь закрытую дверь слышно было, как бывшая жена Роберта двигала что-то, кажется, табурет по линолеуму, открыла и закрыла дверцу буфета. Я втрое сложил листок и опустил во внутренний карман куртки. Потом нагнулся и еще раз перебрал нижний ящик. Ничего — во всяком случае больше ни одной записи от руки, а несколько налоговых деклараций выглядели так, словно их и из конвертов не вынимали.

Мне самому это казалось глупостью, но дверь была плотно закрыта и Кейт занята на кухне, так что я встал и принялся вынимать с полок книги Роберта и шарить за ними. Ладони у меня испачкались. Поиски увенчались находкой резинового мячика, вероятно, принадлежавшего кому-то из детей, а теперь облепленного свалявшейся пылью и отшелушившимися чешуйками человеческой кожи, не без содрогания вспомнил я. Я выкладывал на пол по пять-шесть книг зараз, так что если бы Кейт вдруг открыла дверь, она не застала бы большого беспорядка, а я смог бы объяснить, что заинтересовался какой-то из книг.

Но записок больше не было: ни за книгами, ни между страницами — я наспех пролистал пару книг — ничего не было вложено. Я на секунду представил всю сцену как бы из дверей — интерьер, образованный густыми тенями, освещенный единственной лампочкой под потолком, ее резкий свет… дисгармоничный, многозначительный интерьер в манере Боннара. Только теперь я обратил внимание, что на стенах кабинета Роберта нет картин — ни прилепленной почтовой открытки, ни рекламы вернисажей, ни маленьких полотен, оставшихся непроданными после выставки в галерее. Это казалось нехарактерным для кабинета художника, но, возможно, все хранилось в студии наверху.

Потом, опять склонившись над книжными полками, я увидел, на стене след его руки: не картина, а нацарапанные карандашом цифры и несколько слов, скрытые полкой, так что их не было видно от двери. Прежде всего мне пришло в голову, что Роберт мог записывать рост и возраст своих детей, даты, когда они доросли до той или иной отметки, но надпись располагалась слишком низко даже для маленького ребенка. Я присел на корточки рядом с книгами, так и не выпустив из рук том «Сера и парижане». Да, записка карандашом, марки 5В или 6В, черным и мягким, для темной растушевки. Прищурившись, я прочел: «1879». И дальше — два слова: «Etretat. Радость».

Я перечитал их дважды. Цифры и знаки косо шли по стене — ему, верно, пришлось лечь на пол, чтобы написать их так низко, и трудно было сделать надпись аккуратно. Должно быть, он по-детски задрал согнутые в коленках ноги, чтобы уместиться в тесном кабинете. Или буквы перекосились по другой причине? Петли и штрихи букв походили на руку Роберта, на вольный свободный почерк заметок для памяти и росписей на чеках. Я снова достал из кармана черновик письма и поднес его к стене, чтобы сравнить. Да, точно такое же «Е» и свободные, четкие изгибы внизу «t». Зачем взрослому человеку, высоченному мужчине, вздумалось ложиться на пол, чтобы записать что-то на стене своего кабинета?

Я вновь бережно спрятал письмо — оно успело согреться у меня в кармане — и принялся разыскивать чистый листок. Вспомнил о желтых бланках в нижнем ящике и, позволив себе оторвать полоску от одного из них, тщательно скопировал надпись со стены. Слово «Etretat» казалось мне знакомым, но потом надо будет все-таки проверить.

Поиски чистой бумаги навели меня на новую мысль: подтянув к себе корзину для мусора, я стал перебирать ее содержимое, каждые две секунды оглядываясь на дверь. Я гадал, Кейт или сам Роберт набили ее доверху — вероятно, Кейт в ходе уборки. В корзине нашлись еще заметки от руки и несколько набросков обнаженной натуры — или праздные каракули. Один набросок был разорван пополам — первое свидетельство, что здесь обитал художник. Заметки Роберта казались мне бессмысленными, тем более что они содержали всего по несколько слов, часто касавшихся бытовых дел. Я перевернул одну из них. «Купить вина и пива на завтрашний вечер». Оставить их себе, чтобы перечитать потом, я не решился: если я набью карманы бумагой, Кейт услышит, как я шуршу, и помимо этой вполне вероятной и унизительной возможности я сам буду слышать шуршание и стыдиться самого себя. Хватит одного позора, я сквозь куртку нащупал листок.

«Ты неотступно была со мной, моя муза». Кто эта муза? Кейт? Смеющаяся женщина на холстах в студии? Не она ли — Мэри? Это представлялось вполне возможным, и, может быть, Кейт расскажет мне о ней, если я сумею найти возможность не задавать прямого вопроса. Я перебрал остальные книги, все время прислушиваясь к шагам за дверью, но ничего не нашел, кроме нескольких чистых листков, отмечавших любимые страницы, или, может быть, абзац или иллюстрацию для преподавательской работы — одна такая закладка лежала на цветной репродукции «Олимпии» Мане. Я видел оригинал в Париже, много лет назад. Она, нагая и беззаботная, взглянула на меня, когда я убрал листок. За верхним рядом томов я обнаружил большой белый носок. Я обыскал каждый уголок, разве что под ковром не смотрел. Я заглянул за полки и за стол, еще раз взглянул на записку на стене. Французское слово «Etretat», место. Что происходило во Франции в 1879 году, если место и дата были связаны, хотя бы в сознании Роберта? Я попытался вспомнить, но никогда толком не знал истории Франции или позабыл все, что знал, как только закончил школьный курс истории западной цивилизации. Парижская коммуна? Или это было раньше? И когда именно барон Осман проектировал великие парижские бульвары? В 1879 году импрессионизм был жив и здоров, хоть и подвергался обстрелу критики — это я знал из походов в музеи и из книг — так что, скорее всего, это был год спокойствия и процветания.

29