5 ноября 1877
Mon cher oncle!
Пожалуйста, простите, что я не ответила раньше. Ваш брат, Ваш племянник и двое слуг серьезно простудились, короче говоря, почти все домочадцы, и потому я была очень занята. Ничего серьезного, из-за чего стоило бы волноваться, иначе я сразу написала бы Вам. Все уже поправляются, и Ваш брат уже вернулся к прогулкам в Буа со своим камердинером. Уверена, что сегодня с ним выйдет Ив: он, как и Вы, всегда принимает здоровье папá близко к сердцу. Мы давно уже закончили новую книгу, присланную Вами, и я теперь читаю Теккерея, про себя и вслух, для папá. Пока не могу сообщить ничего нового, так как очень занята, но думаю о Вас с любовью…
Мы остановились на ленч в двадцати милях севернее границы округа, свернули на площадку для отдыха, чтобы размять ноги. У меня уже начинало сводить икры от одной мысли о судорогах. На площадке были столы для пикников и дубовая рощица. Роберт посмотрел, нет ли в ней собачьих кучек, после чего лег на траву и заснул. Он поздно пришел, после того как упаковал свою студию, и еще долго не ложился, видимо, рисовал и пил коньяк, запах которого я ощутила, когда он рухнул в нашу еще не упакованную постель. Вести машину стоило бы мне, подумала я. Как бы он не уснул за рулем.
Я серьезно обиделась — как-никак, я была беременна, а он хоть бы немного помог со сборами, чтобы дать мне выспаться перед долгой и утомительной поездкой. Я растянулась на земле рядом с ним, не дотрагиваясь до него. К концу дня я слишком устану, чтобы вести машину, но если он сейчас выспится, то сможет сменить меня, когда я выдохнусь. На нем была старая желтая рубашка, по всей видимости купленная на блошином рынке, с воротничком на кнопках, отстегнувшимся и неряшливо загнувшимся справа. Она была из хорошей ткани, и теперь выносилась до приятной мягкости. Из кармана торчал листок бумаги. Лежа рядом, я от нечего делать осторожно дотянулась и вытащила его и развернула. Искусный, сделанный мягким карандашом набросок женского лица. Я сразу поняла, что вижу это лицо впервые. Я знала всех подруг, которые позировали для него в Виллидже, и маленьких балерин, чьи родители подписали разрешение, позволявшее Роберту рисовать или писать их, и знала, как он рисует вымышленные образы. Женщина была мне незнакома, но Роберт хорошо ее знал — это я поняла, едва взглянув на листок. Незнакомка смотрела на меня, как смотрела бы на Роберта, возникая под его карандашом, сияющими глазами, серьезными и любящими. Я чувствовала на ней взгляд художника. Его талант и ее лицо неразличимо сливались, и все же она была реальной: женщина с тонким изящным носом, красивыми высокими скулами и волевым подбородком, с волнистыми волосами, непослушными, как у Роберта, с готовым улыбнуться ртом и острым взглядом. Ее глаза горели на листе — большие, яркие, ничего не скрывающие. Глаза влюбленной женщины. Я почувствовала, что и меня тянет к ней. Она была живой, готовой протянуть руку и коснуться вашей щеки или заговорить.
Я никогда не сомневалась в верности Роберта не столько потому, что в нем было чувство ответственности, сколько потому, что он мало замечал окружающий мир. Рассматривая это лицо, нарисованное с любовью, я поняла, что ревную, страшно ревную и в то же время стыжусь своей мелочной уверенности, что Роберт — моя собственность. Он был моим мужем, жил в моей квартире и в моей душе, был отцом крошечного ростка во мне, любовником, научившим меня безграничному обожанию его тела после долгих лет относительного одиночества, человеком, ради которого я отказалась от себя прежней. Кто она, эта незнакомка? Знакомая по училищу? Одна из его студенток или молодых коллег? Или он просто копировал другой рисунок, чужую работу? Лицо было не слишком молодым, нет, зато оно говорило, что возраст не важен, когда так ясна суть красоты. Она могла быть даже старше Роберта, который был старше меня, возможно, натурщица, с которой его объединяло родство душ, но которой он никогда не касался, так что, если я наброшусь на него с обвинениями, то только унижу себя. Или он и касался ее, и думал, что я не пойму, потому что я не настоящая художница?
Потом я с горьким сожалением вспомнила, что не бралась за карандаш и за кисть уже три месяца, с тех пор как забеременела и начала сборы и подготовку к нашей будничной практической жизни. И, что еще хуже, меня это не мучило. В последние месяцы я зашивалась на работе, а в домашней жизни изнемогала от планов и дел. Неужели Роберт рисовал эту красавицу, пока я выбивалась из сил, все устраивая? Когда и где он с ней встречался? Я сидела на аккуратно подстриженной траве газона, чувствуя сквозь легкое платье прутики и муравьев, над головой успокаивающе шелестели листья дуба, а я снова и снова спрашивала себя, что мне делать.
Наконец ответ нашелся. Я ничего не хотела предпринимать. Если постараться, я сумею убедить себя, что эта женщина рождена его воображением, ведь он порой импровизировал. Если я начну задавать Роберту наводящие вопросы, то разочарую его. Я стану для него раздражительной от беременности подозрительной женой, особенно, если та женщина для него ничего не значит, или могу узнать что-то, чего знать не хочу, не желая разрушать нашу едва начавшуюся новую жизнь. Если она была из Нью-Йорка, то все уже осталось позади, а если Роберт почему-то вернется туда, я поеду с ним. Я сложила портрет прелестной незнакомки и засунула его обратно в карман Роберту. Он всегда спал крепко, ни на голос, ни на прикосновение не реагировал, так что я не боялась его разбудить.