Думаю, тот день мне запомнился в основном потому, что позвонили с кафедры. Они интересовались здоровьем Роберта, студенты сообщили, что он два раза подряд пропустил утренние классы. Я попыталась вспомнить, как он проводил последние дни, но не смогла. У меня самой в голове все путалось от слабости, живот уже так вырос, что я с трудом наклонялась, чтобы застелить постель. Я сказала, что спрошу его, когда он придет, но что, по-моему, дома его не было.
На самом деле я много спала и поздно просыпалась, а потому полагала, что он уходит, не разбудив меня, но теперь засомневалась. Я прошла к подножию короткой лестницы, которая вела к нему на чердак, и открыла дверь. Лестница выглядела неприступной для меня, как Эверест, однако я подобрала платье и принялась потихоньку взбираться наверх. Мне пришло в голову, что от этого могут начаться схватки. Но если и так, то что ж? Я уже доносила до безопасного срока, и акушерка на прошлой неделе бодро сообщила мне, что я могу рожать, «когда вздумается». Я разрывалась между желанием увидеть лицо нашего сына или дочери и надеждой оттянуть неизбежный миг, когда наш малыш взглянет мне в глаза и поймет, что я сама не знаю, что натворила.
От двери наверху мне был виден сразу весь чердак. С потолка свисали две лампочки, обе включенные. Сквозь застекленную крышу сочился бледный полдень. Роберт спал на диване, свесив одну руку к полу, вывернув другую ладонью вверх, — грациозная, барочная поза. Лицо он спрятал в подушке. Я взглянула на часы — было 11:35. Ну что ж, вероятно, он работал до рассвета. Его мольберт был развернут в противоположную от меня сторону, но в воздухе еще стоял сильный запах краски. Меня замутило, словно вернулись мучительные первые месяцы беременности, и я стала спускаться обратно по лестнице. Я оставила ему записку, чтобы он перезвонил на кафедру, что-то поела и пошла на прогулку с подругой Бриджит. Она тоже была беременна, вторым ребенком, хотя еще не с таким большим брюхом, как у меня, и мы обещали друг другу проходить пешком не меньше трех миль в день.
Когда я вернулась домой, на столике увидела остатки завтрака Роберта, а записка исчезла. Он позвонил мне, сказал, что ему придется задержаться для встречи со студентами и что он пообедает в колледже. Я спустилась в столовую. Он никогда не обедал там со мной. На следующую ночь и ночь спустя я слышала сквозь сон, как скрипит чердачная лестница. Иногда, переворачиваясь на другой бок, я обнаруживала его рядом с собой. Иногда просыпалась поздно, и его уже не было. Я ждала ребенка и его, хотя за ребенка тревожилась сильнее. Наконец я стала бояться, что начнутся роды, а я не смогу найти Роберта. Я молилась, чтобы он в это время оказался на чердаке, рисовал или спал, и тогда я могла бы подойти к лестнице и позвать его снизу. Однажды днем, когда я вернулась с прогулки, чувствуя себя так, словно прошла двадцать миль, мне опять позвонили с факультета. «Извините, что беспокоим, но не видели ли вы Роберта?» Я обещала найти его. Стала подсчитывать, и мне показалось, что он не спал уже несколько дней, во всяком случае в нашей постели, и дома почти не бывал.
Я, слыша иногда скрип лестницы, думала, что он пишет без передышки, торопясь, может быть, закончить сверхурочную работу к рождению ребенка. Я еще раз одолела лестницу и на чердаке увидела, что он растянулся на спине, медленно и глубоко дышит, даже похрапывает. Было четыре часа дня, но я заподозрила, что он еще не вставал. Он что, не знает, что его ждут студенты, что ему надо кормить жену с огромным животом? Я в приступе ярости шагнула к дивану, чтобы встряхнуть его, и остановилась. Мольберт был повернут к большому верхнему окну, и я краем глаза увидела его и разбросанные по полу наброски.
Я сразу узнала ее, будто встретила на улице после недолгого расставания. Она улыбалась мне, чуть изогнув вниз уголки губ, смотрела сияющими глазами, знакомыми мне по наброску, который я за месяц до того вытащила из кармана Роберта на стоянке. Это был поясной портрет в одежде. Теперь я видела, как привлекательна и ее фигура, стройная, сильная, полная, плечи чуть шире, чем ожидаешь, гибкая шея. Вблизи мазки расплывались, видна была неровность поверхности, и все же создавалось впечатление реальной объемной формы, — импрессионизм или нечто на грани импрессионизма. На ней было бежевое платье с оборками, отделанными темно-красной тесьмой, сужающимися к талии, подчеркивая грудь, — одежда иной эпохи, студийный костюм, и волосы были уложены в высокую прическу, об витую красной лентой, — мой любимый краплак, я точно знала, какой тюбик он использовал для этих деталей. На броски на полу были этюдами к тому же портрету, и я с первого взгляда поняла, что это лучшее из всего, до сих пор Робертом написанного. Портрет был изящен и в то же время полон сдержанной силы. Я редко видела, чтобы так точно было схвачено выражение лица, — она готова шевельнуться, негромко рассмеяться, потупиться под моим пристальным взглядом. Я в ярости обернулась к дивану, не знаю, рассердила ли меня женщина на холсте, или неподражаемый талант Роберта, или то, что он спит, когда ему звонят с работы, где он должен был бы зарабатывать на йогурты и пеленки, я сама в тот миг не могла бы сказать. Я встряхнула его. И сразу вспомнила, как он предупреждал меня никогда так не будить его, он сказал, что пугается, потому что слышал однажды невыдуманную историю, как кто-то сошел с ума оттого, что его встряхнули во сне. Мне тогда было все равно. Я грубо трясла его, ненавидела его широкие плечи, его безразличие, мир, в котором он спал, мечтал, писал… И восхищался другими женщинами, с тонкими талиями? И зачем я вышла замуж за такого расхлябанного эгоистичного типа? Мне впервые пришло в голову, что я сама виновата, сама ошиблась в выборе.