— Она очень хороша, — серьезно произносит Беатрис.
— А, ну что ж… — Он касается ее сливового рукава. — Давайте я покажу остальные, а потом выпьем чаю.
На другие картины смотреть труднее, но она стойко выдерживает искус, натурщицы полуодеты, спина обнаженной женщины — изящная, незаконченная. Означает ли это, что та женщина вскоре снова придет в студию и снимет перед ним одежду? Была ли она его любовницей? Разве это не в обычае у художников? Она старается не думать об этом, видеть в нем только собрата по искусству, не возмущаться. Каждый знает, что натурщицы — часто женщины легкого поведения, но и сама она пришла одна к мужчине, в его студию, так чем же она лучше? Она стойко отгоняет свои страхи и поворачивается осмотреть его натюрморты: плоды и цветы. Он объясняет, что это юношеские работы. Ей они представляются скучноватыми, но искусными и тонкими, она узнает в них подражание старым мастерам.
— Я написал их после того, как побывал в Голландии, — говорит он. — Достал недавно, чтобы посмотреть, как они держатся. Старье, верно?
Она уклоняется от ответа.
— А что вы хотите выставить в этом году? Я ее уже видела?
— Нет еще.
Он пересекает длинную комнату, проходит между двумя потертыми креслами и маленьким круглым столиком, на котором, как она предполагает, он накроет к чаю. К стене прислонен укрытый тканью холст: не большой, но и не маленький, ему приходится поднимать его двумя руками. Он ставит картину на стул:
— Вы действительно хотите видеть?
Она впервые пугается, пугается его самого, знакомой фигуры, которую она теперь видит в совсем новом свете благодаря его письмам, его прямоте, открытости, странному отклику собственного тела на присутствие этого человека у нее за плечом. Она вопросительно поворачивается к нему, но не может подобрать слов для вопроса. Почему он колеблется, показывать ли ей картину? Может быть, на ней слишком скандальное ню или какой-то невообразимый сюжет? Она ощущает неодобрительное присутствие своего мужа, скрестившего руки на груди, чтобы показать, что она слишком далеко зашла. Но ведь Оливье в письме уверил ее, что Ив сам хотел, чтобы она посмотрела картины. Она не знает, что и думать, что сказать.
Когда Оливье поднимает покрывало, у нее перехватывает дыхание, вырывается вскрик, слышимый обоим. Это ее работа, ее золотоволосая служанка склонилась над шитьем, ее розовая софа, мазки, которым она старалась придать свободную небрежность, все равно заметны, слишком заметны.
— Вы поймете, почему я решил представить на Салон это полотно, — говорит он. — Оно написано художником сильнее меня.
Она закрывает ладонями лицо, перед глазами у нее все плывет, растворяясь в слезах.
— Что вы хотите сказать? — Она еле слышит собственный голос. — Вы со мной играете?
Он быстро, озабочено оборачивается к ней.
— Нет-нет. Я не хотел вас обидеть. Я унес полотно в тот вечер, после того, как вы пожелали нам доброй ночи. Вы должны позволить мне представить его. Ив целиком одобряет и только просил защитить вашу скромность, выставив под другим именем. Я, едва увидел, сразу понял, что жюри должно познакомиться с этой работой, даже если она покажется им чрезмерно современной. Мне осталось только уговорить вас.
— Так Ив знал, что вы ее забрали? — Ей почему-то не хочется произносить имя мужа здесь, в доме другого мужчины.
— Да, конечно. Я переговорил заранее с ним, но не с вами — я знал, что он согласится, а вы откажетесь.
— Я не откажусь, — говорит она, и слезы, переполнив глаза, катятся по лицу.
Ей неловко, она редко плачет, даже при муже. Она не сумела бы объяснить, что чувствует, увидев эту домашнюю картину в чужом окружении и — главное — услышав похвалы себе. Она смахивает слезы с глаз, отыскав платок в висящей на запястье сумочке.
Он придвинулся ближе, ищет что-то во внутреннем кармане. Теперь он утирает ей лицо, бережно промокая, высушивая — рукой, которая многие годы держала кисть, карандаш, скребок для палитры. Он бережно принимает ее локти в сложенные чашками ладони, словно взвешивает их, а потом привлекает к себе.
Впервые она склоняет голову к его шее, к его щеке, чувствуя, что это позволительно для обоих, ведь он утешает ее. Он гладит ей волосы, затылок, и под его рукой по ним разбегаются прохладные струйки. Кончики его пальцев раздвигают локоны, касаются, не нарушая прически, его руки обнимают за плечи. Он привлекает ее к груди, так что ей приходится закинуть одну руку ему за спину, чтобы устоять на ногах. Он гладит ее щеку, ухо, он уже так близко, что его губы отыскивают ее рот прежде, чем рука. Губы у него теплые и сухие, но довольно жесткие, как старая кожа, и в его дыхании вкус кофе и хлеба. Она много раз целовалась, но только с Ивом, так что прежде всего она ощущает чуждость этих новых губ и только потом сознает, что эти губы искуснее губ ее мужа, настойчивее их.
Невозможность этого желанного поцелуя обдает ей лицо горячей волной, заливает шею, что-то внутри у нее сжимается, желание, какого она прежде не знала. Он теперь держит ее за плечи, словно боится, что она ускользнет. Он крепко обнимает ее, и она снова ощущает годы, когда он не знал ее, когда закалял силу лишь жизнью и работой.
— Я не могу позволить… — пытается сказать она, но слова теряются под его губами, и она не понимает, чего не может позволить ему — послать ее картину на Салон или целовать себя.
Он первый ласково отстраняет ее. Он дрожит, он так же взволнован, как она.
— Простите меня.
Слова звучат сдавленно. Его глаза слепо встречают ее взгляд. Теперь, вновь взглянув на него, она видит, что он в самом деле стар. И отважен.