Он, кажется, метит глубже, и ей становится по-настоящему тревожно. Может быть, это комплимент, изящный намек, что она может продать картину через него, если пожелает сохранять инкогнито? Может быть, и пожелает, но она не хочет спрашивать, на что он намекает. Так же, как с первого вечера у камина она почувствовала в Оливье Виньо достойного человека с идеалами, так она угадывает в Жильбере Тома некую фальшь, какую-то распущенность и жестокость, прорывающуюся изнутри. Она предпочла бы, чтобы он ушел, хотя не взялась бы объяснить причины. Ив находит, что он умен. Ив купил у него картину, чудесную работу довольно смелого Дега: маленькую танцовщицу, которая стоит, подбоченившись, и смотрит на своих подруг у барре. Беатрис переводит разговор на обсуждение этой покупки, и Жильбер с энтузиазмом подхватывает — этот художник будет великим, они в нем не сомневаются, он уже сейчас надежное помещение капитала.
Она провожает их с облегчением. Жильбер целует и пожимает ей руку и просит Ива передать привет дяде.
Как ни жаль, я не могу сказать, что с тех пор между мною и Робертом Оливером завязалась спокойная дружба, что он стал мне наставником и мудрым советчиком и активно продвигал мои работы, что он помог мне устроить карьеру, а я с тех пор восхищалась им, и все было вполне добропорядочно, а затем он скончался в тридцать девять лет, завещав мне две свои картины. Ничего этого не случилось, и Роберт еще очень даже жив, хотя наша с ним история окончена и осталась позади. Не знаю, многое ли он теперь вспомнит о ней, наугад скажу: не все помнит, и не все забыл — так, кое-что. Догадываюсь, что он иногда вспоминает обо мне, иногда о нас с ним, а остальное смыло с него, как паводок смывает слой почвы. Если бы он запомнил все, впитал бы это порами, как я, мне не пришлось бы объяснять всего этого его психиатру, и может быть, он не лишился бы рассудка. Лишился рассудка: можно ли так сказать? Он и прежде был безумен, в том смысле, что был не как все, за это я его и любила.
Вечером после первого выезда на пленэр я подсела к Роберту за ужином, и, конечно, Фрэнк в расстегнутой рубашке уселся рядом. Мне хотелось попросить его застегнуться, но я сдержалась. Роберт много говорил с преподавательницей, сидевшей по другую руку от него, с женщиной лет семидесяти, grand dame искусствоведения, но временами оглядывался и улыбался мне, чаще рассеянно, но однажды с такой прямотой, что я вздрогнула, прежде чем сообразила, что улыбка адресована и Фрэнку. Кажется, Фрэнк, по его мнению, справился с водой и горизонтом лучше меня. Если Фрэнк думает, что сможет побить меня в работе на глазах у Роберта, он ошибается, твердила я себе, слушая, как болтает Фрэнк через мою голову, добиваясь внимания Роберта. Когда он завершил затянувшееся самовосхваление в форме технических вопросов, Роберт опять повернулся ко мне.
— Вы все молчите, — улыбнулся он.
— Фрэнк говорит за двоих, — негромко отозвалась я.
Я хотела сказать это громче, чтобы дать Фрэнку понять, что я о нем думаю, но получилось тихо и резко, словно предназначалось только для ушей Роберта Оливера. Он взглянул на меня сверху вниз. Я уже говорила, Роберт почти на всех смотрел сверху вниз. Извините, что прибегаю к затертому штампу, но глаза наши встретились. Наши глаза встретились, встретились впервые за все время нашего знакомства, правда, прерывавшегося на добрых восемь лет.
— Он в самом начале карьеры, — заметил Роберт, и я немного успокоилась. — Почему бы вам не рассказать, как дела у вас? Вы поступили в художественную школу?
— Да, — сказала я.
Мне пришлось наклониться совсем близко, чтобы он меня расслышал. У него в ухе росли мягкие черные волоски.
— Жаль, — негромко, но и не понижая голоса ответил он.
— Было не так уж страшно, — призналась я. — Мне действительно нравилось.
Он повернулся так, что я опять смотрела ему прямо в лицо. Я чувствовала, как опасно мне смотреть на него так, чувствовала, что он много ярче, чем положено человеку. Он смеялся, зубы крупные, крепкие, но желтоватые, немолодые. Казалось чудно, что он как будто ни о чем не заботится, даже не знает, что зубы у него желтые. Фрэнк пару раз успеет отбелить свои еще до тридцати. Мир был полон Фрэнков, а ему бы побольше Робертов Оливеров.
— Я тоже, бывало, наслаждался, — говорил он. — Хоть было на что злиться.
Я рискнула пожать плечами.
— С какой стати злиться на искусство? Мне нет дела до чужих работ.
Я подражала ему, его беззаботности, но он как будто увидел в том что-то новое и удивленно нахмурился.
— Пожалуй, вы правы. В общем, со временем это проходит, верно?
Он не спрашивал, а делился опытом.
— Да, — согласилась я, решившись снова взглянуть ему в глаза. После первого или второго раза это давалось гораздо легче.
— У вас это быстро прошло, — рассудительно заметил он.
— Я не так уж молода.
Это невольно прозвучало с обидой, но он только еще внимательней взглянул на меня. Его взгляд скользнул вниз по моей шее, метнулся на грудь, — мужчина, заметивший женщину, стандартная хищная реакция. Я видела, взгляд был непроизвольным: в нем не было ничего личного. Тогда я задумалась о его жене. Он, как и в Барнетте, носил обручальное кольцо, отчего я заключила, что он все еще женат. Но заговорил он мягко:
— В ваших работах есть большое понимание.
Потом он повернулся и увлекся общей беседой, и я так и не узнала, во всяком случае тогда, что за понимание он имел в виду. Я принялась есть: в таком шуме все равно ничего нельзя было расслышать. Поболтав немного, Роберт обернулся ко мне, и между нами снова повисла пауза и ожидание: