Похищение лебедя - Страница 93


К оглавлению

93

— Включил с утра, — извинился отец. — Лето выдалось чертовски холодное.

— Хорошая мысль.

Я поставил сумку у батареи и прошел в ванную при кухне вымыть руки. Дом был опрятным, чистым, приятным, полы блестели, — в прошлом году отец поддался на мои уговоры нанять домработницу, польку из Дип-Ривер, приходившую к нему раз в две недели. Отец говорил, что она надраивает даже трубу под кухонной мойкой.

— Мать была бы довольна, — заметил я, и ему пришлось согласиться.

Когда мы оба умылись, он доложил, что, хотя и поздновато, накормит меня супом, и стал переливать его в кастрюлю на плите. Я заметил, что руки у него слегка дрожат, и на этот раз убедил его позволить мне приготовить обед: разогреть суп, выложить на тарелки пикули и хлеб с отрубями, заварить любимый им английский чай и согреть молоко, чтобы чай от него не остыл. Он сидел в плетеном кресле, купленном матерью, в углу кухни, и, не называя имен, рассказывал о своих прихожанах. Я все равно угадывал почти всех: они или их повзрослевшие дети не покидали его много лет. Одна потеряла мужа в автомобильной катастрофе, другой после сорока лет учительства в старших классах ушел на пенсию и отметил это событие негласным, но очень острым кризисом веры.

— Я сказал ему, что мы ни в чем не можем быть уверены, кроме силы любви, — рассказывал отец, — и что он не обязан верить в тот или иной источник этой любви, если он продолжает отдавать и принимать ее.

— И что, вернулся он к вере в Бога? — спросил я, отжимая чайный пакетик.

— О, нет. — Отец сидел, непринужденно свесив руки между коленями, глядя на меня прозрачными глазами. — Я этого и не ждал. На самом деле он, вероятно, давно не верил, просто работа учителя не оставляла ему времени заняться этим вопросом. Теперь он приходит ко мне раз в неделю поиграть в шахматы. Я, конечно, стараюсь его побить.

«И, конечно, стараешься, чтобы он чувствовал себя любимым», — добавил я с безмолвным восхищением. Отец никогда ни словом не осуждал мой природный атеизм, даже когда я в школьные годы с молодым задором провоцировал его на спор. «Вера — это просто то, что для нас реально», — всякий раз отвечал он мне, потом добавлял цитату из святого Августина или из какого-то суфийского мистика, отрезал мне кусок груши или раскладывал шахматную доску.

За ленчем, завершившимся кусочками темного шоколада, любимым лакомством отца, он спросил, как у меня с работой. Я не собирался говорить с ним о Роберте Оливере. Я смутно ощущал, что мой интерес к этому человеку может показаться несправедливостью по отношению к другим пациентам, если не хуже, что я не смогу оправдать поступки, на которые пошел ради Роберта. Но тут, в глубокой тишине столовой, я вдруг принялся за рассказ. Я, как и отец, не называю имен своих пациентов. Отец слушал с неподдельным интересом, намазывал хлеб маслом и молчал: он, как и я, всему предпочитает портреты людей. Я передал ему свои разговоры с Кейт, умолчал о возвращении к ее дому вечером и о том, что приглашал Мэри в ресторан. Возможно, он простил бы мне и это — для него было естественным счесть, что я заботился прежде всего о Роберте.

Когда я рассказывал, что Роберт носит одну и ту же одежду, расставаясь с ней только на время, необходимое для стирки, о упрямом пристрастии к недостойному его ума чтению, о бесконечном молчании, отец молча кивал. Наконец он доел суп и отложил ложку. Она, выскользнув из руки, звякнула о тарелку, и он поправил ее.

— Епитимья, — сказал он.

— Как это понимать? — я доел последний огурец.

— Этот человек отбывает епитимью. Так я думаю по твоему описанию. Он наказывает плоть и подавляет душевное стремление заговорить о своем несчастье. Он умерщвляет тело и разум, в искупление.

— Искупление? За что?

Отец аккуратно налил себе вторую чашку чая, я удержался и не предложил помочь.

— Ну, это мне у тебя следовало бы спросить.

— Он оставил жену и детей, — задумался я. — Возможно, ради другой женщины. Но не думаю, что все так просто. Его бывшая жена, кажется, всегда чувствовала, что он не принадлежит ей целиком — и женщина, к которой он ушел, тоже. И вторую женщину он тоже очень скоро оставил. А со мной он не разговаривает, поэтому мне остается только гадать, насколько он чувствует себя виноватым перед каждой из них.

— Мне кажется, — добавил отец, вытирая рот голубой бумажной салфеткой, — что те картины — тоже часть епитимьи. Возможно, он искупает вину перед ней?

— Перед дамой, которую рисует? Не забывай, она может оказаться созданием его воображения, — напомнил я. — Если он и взял за основу реальную личность, как считает Кейт, то знал ее очень мало. И женщина, с которой он недавно расстался, тоже уверена, что он не мог быть близко знаком с таинственной леди, хотя я не уверен, что она права.

— Разве не в ее интересах так думать? — Отец откинулся в кресле и разглядывал пустые тарелки с задумчивым вниманием, какое, бывало, уделял моему ферзю. — Представь, каким ужасом было бы для нее узнать, что он снова и снова пишет живую женщину, которую близко знал. Особенно, учитывая, сколько страсти, по твоему описанию, в этих портретах.

— Верно, — согласился я. — Но, независимо от того, реальна его модель или галлюцинация, за что он кается перед ней? Возможно ли, что он нанес обиду этой женщине? Если он извиняется перед галлюцинацией, его состояние тяжелее, чем я полагал.

Как ни странно, отец ответил мне словами, которыми отвечал давным-давно, но вспомнившимися мне совсем недавно:

— Вера — это то, что для нас реально.

— Да уж, — ответил я, неожиданно рассердившись: неужели я даже в родной дом, в свое убежище, не могу вернуться, чтобы Роберт Оливер не преследовал меня по пятам? — Она — его богиня, можно не сомневаться.

93